Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 81 из 96

Бродский был человек взрослый, солидный, но в его устах это двустишие казалось мне как-то особенно выразительным. Однажды он куда-то ушел и вернулся довольно поздно. Мне показалось при этом, что у него лицо не совсем обыкновенное, слегка одутловатое, как у Корниловича, а нос красноватый. Он порывисто обнял меня и сказал:

— Ничего это. Ничего… Так… Даже говорить об этом не надо…

Я, конечно, ничего ни с кем не говорил, но отец с матерью что-то заметили и без меня. Они тихо говорили между собой о «пане Александре», и в тоне их было слышно искреннее сожаление и озабоченность. Кажется, однако, что на этот раз Бродский успел справиться со своим недугом, и таким пьяным, как других письмоводителей, я его не видел. Но все же, при всей детской беспечности, я чувствовал, что и моего нового друга сторожит какая-то тяжелая и опасная драма.

Дружба наша длилась всю осень и всю зиму. А ранней весной ему почему-то пришлось уехать от нас куда-то на родину. Ехал он «с попутчиком», который должен был явиться за ним рано, на рассвете. Со всей нашей семьей он попрощался очень задушевно еще с вечера, а я спал с ним в одной комнате. Мы долго разговаривали. Мне было очень грустно, но — странно — всего значения разлуки я как будто еще не сознавал. Глаза мои начали слипаться. Бродский сидел на краю, моей пен стели, тихо гладил мою голову своей сильной рукой, потом наклонился, поцеловал меня и потушил свечу. Я заснул.

Под утро мне приснился какой-то сон, в котором играл роль Бродский. Мы с ним ходили где-то по чудесным местам, с холмами и перелесками, засыпанными белым инеем, и видели зайцев, прыгавших в пушистом снегу, как это раз было в действительности. Бродский был очень весел и радостен и говорил, что он вовсе не уезжает и никогда не уедет,

И вдруг я проснулся. Начинало светать. Это было ранней весной, снег еще не весь стаял, погода стояла пасмурная, слякотная, похожая более на осень. В окна тускло, почти враждебно глядели мутные сумерки; освоившись с ними, я разглядел постель Бродского. На ней никого не было. Не было также и чемодана, который мы вчера укладывали с ним вместе. А в груди у меня стояло что-то теплое от недавнего счастливого сна. И контраст этого сна сразу подчеркнул для меня все значение моей потери.

Я вскочил и подбежал к окну. По стеклам струились дождевые капли, мелкий дождь с туманом заволакивал пустырь, дальние дома едва виднелись неопределенной полосой, и весь свет казался затянутым этой густой слякотной мглою, в которую погрузился мой взрослый друг… Навсегда!

Вдобавок я не выучил немецкого урока, а пансионский немец, сухой человек с рыжеватыми баками, бритыми усами и подбородком, которые постоянно были засыпаны мелким табаком, был человек строгий, неприятный и педантичный. Мой друг исчез за этой мутью и мглой, а мне предстояло собрать книги и идти через пустырь, с печально белевшими пятнами снега, в пансион, к строгому немцу с невыученным уроком. Первое сильное детское горе переполняло до краев мою душу. Если бы еще не этот сон… Он был так ярок, что казался мне другой действительностью, с возможностью выбора. Стоит лечь, заснуть — и этой слякоти не будет, не будет и разлуки… Только — не просыпаться… Но — сумерки светлели, все предметы в комнате выступали во всей своей обыденности… Становилось прозаически ясно: Бродский уехал — навсегда, а к немцу идти надо.

С Бродским мы никогда уже не встречались. Жизнь развела нас далеко, и теперь, когда передо мной так ярко встал его милый образ, когда так хотелось бы опять пожать его сильную добрую руку, его давно уже нет на свете… Жизнь полна встреч и разлук, и как часто приходится поздно жалеть о невозможности сделать то, о чем как-то забывалось в свое время…

То было ощущение, усиленное сном, но вызванное реальным событием — разлукой с живым и любимым человеком. Как это ни странно, но такое же ощущение, яркое и сильное, мне пришлось раз испытать по поводу совершенно фантастического сна.



Это было все еще в Житомире. Я переходил из второго класса в третий — значит, мне было лет двенадцать. Перевели меня без экзамена, я был свободен и переполнен радостью этой свободы, которая оттенялась еще тем, что в гимназии экзамены шли своим порядком и общие каникулы еще не начинались. Весна стояла яркая, радостная, сверкающая. Мое время было свободно, и иной раз я нарочно проходил мимо гимназии. Она теперь, на мой взгляд, казалась совершенно особенной; такая же сдержанная, строгая, молчаливая во время занятий, но надо мной она не имела теперь власти, и это-то и было особенное, занимательное и радостное.

Порой выходила группа отэкзаменовавшихся гимназистов, весело разговаривавших об удаче или озабоченно — о возможности провала. Я подходил к знакомым, расспрашивал их, но внутрь гимназического двора заглянуть боялся. Важное здание наводило на меня суеверно-почтительный страх. Мне казалось, что стоит мне войти в коридор, и я буду вновь во власти гимназического режима. Меня тут же захватит математик Сербинов, которого я особенно боялся, и проэкзаменует, несмотря ни на что. Когда экзамен по какому-нибудь предмету кончался и из дверей показывались синие учительские мундиры, я убегал с радостным сознанием, что через несколько минут — буду далеко. от них, на полной свободе. И это сознание свободы переполняло меня радостью, бившей через край и искавшей какого-нибудь особенного выражения. Я был счастлив, предприимчив и великодушен. В это время я готов был все сделать, все уступить другим, оказать всякую услугу.

В таком настроении одной ночью, или, вернее, перед утром, мне приснилось, будто я очутился в узком пустом переулке. Домов не было, а были только высокие заборы. Над ними висели мутные облака, а внизу лежал белый снег, пушистый и холодный. На снегу виднелась фигурка девочки в шубке, крытой серым сукном и с белым кроличьим воротником. И казалось — плакала.

Я совсем ее не знал, и теперь мне даже не было видно ее лица. Но волна горячего участия к этой незнакомой девочке прилила к моему сердцу почти физическим ощущением теплоты, точно в грудь мне налили горячей воды. Я подошел к девочке и хотел что-то сказать, что-то сделать, чем-то помочь… Как это часто бывает во сне — я не знал, почему мне это не удавалось. Девочка уткнулась лицом в свой белый воротник и полуотвернулась. Мне была видна только часть розовой щеки и маленькое ухо. Но вообще — дело было не в наружности, а в чем-то особенном, сразу меня захватившем горячим участием. Казалось, я могу и должен что-то сделать, чтобы эта девочка не сидела на снегу в этом унылом пустыре и не плакала… Но я еще не догадался, что именно надо сказать и сделать, как уже проснулся…

Проснулся, переполненный тем же ощущением, как в то утро, когда мне приснился Бродский, который ночью уехал. О Бродском я теперь не вспоминал, но на душе была та же разнеженность и та же особенная боль. Некоторое время, как и тогда, я не узнавал своей комнаты: в щели ставен лились яркие, горячие лучи весеннего солнца, и это казалось мне несообразностию: там, на дворе, теперь должна бы быть зима с пушистым снегом, а иначе… иначе, значит, нет на свете и девочки в серенькой шубке с белым воротником. А если ее нет… Сердце у меня сжималось, в груди все стояло ощущение заливающей теплоты, в душе болело сознание разлуки, такое сильное, точно я опять расстался с живым и близким мне человеком.

Когда я поднялся в это утро — все обычное и повседневное представлялось мне странно чужим, и мне все казалось, что хотя теперь не зима, а лето, но я все же могу еще что-то исправить и что-то сделать, чтобы разыскать девочку, таким беспомощным, одиноким пятнышком рисовавшуюся на снегу в незнакомом мне пустыре. Нет ли где-нибудь такого переулка в нашем городе? Не нужно ли мне идти туда, не найду ли я там эту самую девочку? Неужели я потерял навсегда это странное видение, которое отозвалось таким явственным, сильным, прямо реальным ощущением во всем моем существе.

10

О Boze-z moj, Boze! Jakim ja biedny! Kto-z mi dopomoze!