Страница 95 из 116
Ему нужно было опохмелиться, — это было несомненно и разумелось само собой. Но не это было главное. Он знал, что Алексеич ночевал в заведении, что теперь он тоже проснулся, что у него явится та же потребность в поправке, и Прошка намеревался отплатить за вчерашнее взаимностью. Это подымет его в собственных глазах и в общественном мнении. Денег у него не было ни копейки, но кредит был восстановлен. Для начала он закажет полбутылки с какой-нибудь закусочкой… Он уже видел в воображении, как они с архиерейским дворником будут «поправляться» за столиком, покрытым скатеркой. А через некоторое время станут подходить другие похмельные обыватели. И вчерашнее общение продолжится… неопределенно.
Но эти приятные ожидания были обмануты. Когда за Прохором завизжала и хлопнула дверь с блоком, — в трактире было еще не прибрано и пусто. Два заспанных парня убирали грязные столы и спрыскивали пол. В хозяйской комнате чирикала канарейка. Сама хозяйка возилась за прилавком вместо мужа, а духовный дворник уже сидел у окна за столиком и опохмелялся.
Похмелье у него было трудное и тяжелое. Лицо за ночь еще более пожелтело, волосы прилипли по сторонам щек, и он жевал губами с выражением страдания и отвращения. Увидя Прохора, — он стал как будто еще более мрачен, но все же поманил вошедшего пальцем и молча налил рюмку. По его угрюмо-страдающему виду Прохор понял, что вчерашнее миновало бесповоротно. Духовный дворник становился опять особой, не под пару Прошке, и у Прохора не хватило духу предложить ему свое угощение.
Он подошел на зов и выпил рюмку, чувствуя, что это только подачка. Алексеич, не тратя слов, налил другую. В это время блок взвизгнул, и в заведение вбежал еще один страдающий обыватель. Не обращая ни на кого внимания, он подбежал к стойке и кинул монету. Хозяйка налила ему с презрительным видом. Она презирала пьяниц, хотя ей и приходилось порой заменять мужа. Прошка чувствовал, что его планы насчет кредита в эту минуту более чем сомнительны… Страдающий посетитель «поправился», кивнул Алексеичу головой и, не обратив внимания на Прошку, быстро выбежал из трактира… А вчера он обнимался с Прохором и то и дело лез целоваться.
Было ясно, что короткий праздник кончился. Наступали будни. Прохор становился в выселковской жизни на прежнее место… Алексеич постучал и стал рассчитываться. Прохор стоял у столика в нерешительности.
— Умыться пойтить, — сказал он, чтобы сказать что-нибудь.
Дворник не выразил ни малейшего участия к дальнейшим намерениям Прохора. Он только зачавкал ртом с видом человека, у которого печень не в порядке и которому весь мир внушает отвращение, в том числе и его ближайший собеседник. Прошка вышел своей медвежьей походкой и направился к плотине и пруду…
Площадь была пустынна. На нее выехал «фиакр» и поставил лошадь против трактира; лошадь раскорячила ноги, выгнула костистую спину и застыла, как будто мгновенно заснула, а ее хозяин поплелся в трактир мелкими шажками и тряся на ходу огромной бородой. Блок взвизгнул, и все опять стало тихо.
В воздухе ясно почувствовалась утренняя свежесть. На березках и кустах сверкали капли невысохшей росы. Было тихо, только блок трактира то и дело приятно взвизгивал, после чего стучала дверь. Это движение шло мимо Прошки, и это приводило его в чрезвычайно мрачное настроение.
Он лениво оглянулся по направлению к своей полуразвалившейся избушке. Из черной покосившейся трубы вился легкий дымок. Дунька вчера «гуляла», вернулась поздно и теперь, очевидно, собиралась стряпать. Это в некоторой степени снимало с Прошки заботу о малолетках и престарелом родителе. «Сыты на сегодня» — дальше этого его. заботы не простирались. Он не заработал ничего, но сестра, очевидно, заработала. Этого достаточно. Почесавшись как-то по-своему, руками, плечами и спиной, Прошка вяло двинулся по направлению к воде.
Шел он тихо, с развальцой; по временам почти приостанавливался, почесывался и опять шел. Казалось, ему все равно — идти ли к воде или назад, или совсем не идти. В самом начале он чуть было не наткнулся на несчастную клячу «фиакра» и, проходя мимо, поднял локоть, чтоб ударить ее по морде; но так как ему лень было податься в ее сторону, то удар чуть-чуть только задел клячу, а она, в свою очередь, не сочла нужным выразить чем-либо свое негодование. Кляча осталась в своей задумчивой позе, а Прошка пошел дальше тою же нелепою походкой.
У конца плотины над прудом стояла красная сторожка. От нее в глубину парка уходил невысокий вал, поросший травой, с узкою дорожкой, которая убегала, теряясь в зелени, отделенная от вала канавкой. Листья берез чуть-чуть шептались под ветром, который, пробегая над прудом, подымал кое-где небольшую зыбь; легкая струйка, сверкая на солнце, билась в берег, покачивая две лодки. Упавшие сквозь листву яркие лучи смыкались и размыкались светлыми кружками на дорожке. Это был ясный мирный уголок; кусты и деревья отделяли его от площади, от ее кабаков, пыли и лавок. На другой стороне пруда виднелась красивая балюстрада лодочной пристани и густой академический парк. И белая балюстрада, и густая, темная зелень отражались в синей воде пруда. Все было прозрачно, густо, отчетливо, необыкновенно свежо и чисто.
Появление угрюмой и грязной фигуры Прошки составило резкий диссонанс в тиши этого уголка. Вероятно, он сам не мог не сознавать этого, потому что в первую же минуту его лицо еще более потемнело и на припухлых щеках, в заплывших глазах появилось выражение цинизма. Это выражение он умел усиливать по произволу; у всякого свое положение в свете, а Прошка имел свое: он был жулик, драчун, человек «отчаянный». Если б он лишился этих качеств, не приобретая взамен других, он стал бы на Выселках нулем. Теперь же он был чем-нибудь и, так или иначе, все же выделялся, заставлял с собою считаться. Раз он «отчаянный», так пусть же знают, что он в этом отношении может зайти далеко, — дальше, чем от него ожидают. Находясь среди людей, он чувствовал на себе их взгляды, исполненные пренебрежения, и ему было, приятно, когда это пренебрежение переходило в удивление, а иногда и в страх. Поэтому он любил порой усилить свое безобразие, любил, покачнувшись будто нечаянно, задеть какого-нибудь уважаемого обывателя, любил так дрогнуть плечом, чтобы близстоящие, кто бы они ни были, хотя б совершенно посторонние, невольно шарахнулись, опасаясь со стороны отчаянного человека внезапного нападения. Он сознавал, что ему сходит многое, что не сошло бы другому. Каждый при взгляде на его фигуру сразу замечал резкие признаки «отчаянного человека», с которым лучше не связываться.
Теперь, хмурый и заспанный, он особенно сильно чувствовал на себе такие взгляды… Но кругом никого не было. Были только березки, блики на пруде, свежая зелень и легкий утренний ветер. Это в нем самом было смутное сознание того диссонанса, какой он вносил сюда, в этот ясный уголок воды, зелени и солнечных лучей. Поэтому он еще более обмяк и опустился. Взойдя на кладку над водой, он ступал так тяжело, что доски трещали и гнулись. Усевшись и спустив ноги к воде, он зачем-то выругался и толкнул ногой лодку. Лодка тихо откачнулась, ударилась о другую и опять подплыла к ноге, чистенькая и с чистеньким отражением. Прошка толкнул опять, но уже тише. Повторив это три — четыре раза, он опустил голову и на минуту смирился. Когда он поднялся, его лицо приняло более спокойное выражение. Он умылся, поглядел еще раз крутом, взошел на насыпь и, выбрав место, где солнце уже высушило капли росы, лег в траву.
Фигура человека, таким мрачным пятном ворвавшаяся сюда, теперь стушевалась, будто слившись с этою природой. И душа человека тоже начала с нею сливаться. Прошка полежал несколько минут, закрыв лицо согнутыми в локтях руками. Потом он открыл глаза и, подняв голову, посмотрел на пруд, на лодки, которые опять мерно покачивались на синих струях, разводя вокруг себя серебристые круги; на листья, которые дрожали над ним в тонкой синеве воздуха, прислушался к чему-то, и вдруг легкая улыбка подернула его щеки.
Усмешка эта была какая-то косая, неопределенная. Лицо Прошки трудно ей поддавалось; оно подернулось ею, как дергается поплавок на поверхности реки, когда в глубине трогают наживку… сначала слабо, потом несколько явственнее. Наконец улыбка широко разлилась по мясистым скулам, раздвинула рот, заискрилась в чуть видных глазах. Это была лукавая улыбка: Прошке было смешно оттого, что он один, что кругом так благосклонно шепчут ему листья, что ему хорошо, что ему не нужно показывать отчаянность и, главное, что его никто не видит, что он украл для себя у людей эту особенную минуту. Он был похож на кота, которого гладят по спине. Но его никто не гладил по спине или, вернее, его гладила общая мать — природа. Она коснулась его души своим нежащим и любящим прикосновением, и он почувствовал, как его душа разглаживалась, «выпрямлялась», добрела. Что-то из нее улетучивалось, что-то утопало, стиралось в сознании, и взамен из глубины поднималось нечто другое, неведомое, неопределенное, смутное… Все это совершалось так ощутительно, что порой у Прошки являлся даже вопрос: что это такое? Что это нарастает в нем, пробивается к сознанию, напоминает о чем-то, «подмывает» на что-то? О чем напоминает, на что подмывает?.. Порой Прошка ощущал в себе неясное желание. И когда по привычке он задавал себе вопрос: уж не выпить ли ему хочется, — то поднимавшаяся в душе безвкусица не оставляла ни малейшего сомнения, что дело не в выпивке. Так в чем же?