Страница 111 из 116
Столбы электрического света тронулись с места и погасли где-то за высокими крышами, улица загудела обычным ритмом, народ расходился со сквера, перекидываясь громкими шутками. Кое-где слышался свист, и звонкий мальчишеский голос выкрикнул несколько раз:
— Hip! Hip! Hurra!..
Другие подхватили. Неизвестно было, однако, к кому относятся эти одобрения: к господину Пирсу за его смелую попытку или к туманному небу, так победоносно ее разрушившему.
Теперь оно опять было темно… Тучи шли куда-то своим путем, молчаливыми толпами, и как будто спускались все ниже… Через час улицы Лондона были окутаны густым туманом…
«Чернила Стефенса»… «Мыло Пирса»… «Мыло Пирса»…
Этими же словами, изображенными вдоль ограждений железной дороги, напутствовала меня великая столица Англии, когда поезд уносил меня от центра города по направлению к Ливерпулю и океану…
Наконец это кончилось… Надписи, туннели, трубы, серые крыши домов остались назади, Лондон затягивался какой-то тучей мглы и дыма, а в окно вагона повеял вольный ветер полей…
И невольно особенности английского пейзажа стали завладевать моим вниманием.
По небу быстро неслись разорванные облака, яркобелые, рыжеватые, синие, то закрывая, то опять открывая глубокую лазурь неба… А вдали были видны в разных местах косые столбы дождя. По временам крупные капли, как бы шаля, стучали по стенкам нашего курьерского поезда и опять проносились дальше, уступая место яркому солнцу, золотившему свежую зелень омытых дождями лугов…
И мне казалось, что во всей стране есть какое-то особенное, трудно уловимое, но нигде еще мною не виданное выражение…
Земля всюду обработана, разделена до последнего клочка. И однако, мой русский глаз напрасно искал этих бесконечных нив, по которым наш ветер такой свободной волной проносится от горизонта до горизонта. Здесь всюду зелень деревьев преграждала дорогу жадному до простора взгляду. А между тем, в сущности, нигде не было также видно наших лесов, лежащих такими определенными дремотными пятнами на желтом фоне полей… Вглядываясь внимательно, я разглядел, что здесь, действительно, нет уже ни нашего поля, ни нашего леса. Земля разбита вся на маленькие участки, и каждый участок обнесен живою изгородью. И эти-то линии изгородей, состоящих из старых деревьев и изрезавшие всю страну, сливаются в далях в сплошные массы, зеленые, бурые, фиолетовые, глубоко синие на самом горизонте… И что ни дорога — то белая утрамбованная аллейка в зеленых стенах, что ни коттедж, то подобие беседки, выглядывающей из зелени сада… И вся страна действительно производила впечатление сплошного сада, где всякий клочок уже возделан человеком.
Я долго следил глазами за небольшой речушкой, которая с некоторых пор бежала рядом с насыпью железной дороги. Теперь уже трудно было сказать, что это такое — природная речка или искусственный канал. Когда-то, очевидно, это была небольшая речонка, из тех, что бурлят у нас веснами и совершенно пересыхают летом, теряясь в бочажинах и кочковатых болотах, населенных комарами и лихорадкой. Но здесь давно уже, быть может сотню лет назад, человек взял ее под свое покровительство, оградил в низинах, выровнял берега, прорезал холмы, поднял в долинах на высокие насыпи, так что узенькие барчонки с тонкими мачтами проплывали порой над нашими головами…
В одном месте поперечная гряда холмов перегородила нашу дорогу, и впереди зачернело зияющее отверстие туннеля. Я с некоторым участием следил за нашей речушкой, и как только поезд, прогудев в темной трубе туннеля, вырвался на волю, и перед моими глазами раскинулась новая равнина, — я опять нашел светлую полоску воды. Она выходила невдалеке, тоже из туннеля, и опять плавными линиями подходила к железной дороге… А на ее искусственных берегах густо и роскошно раскинули свои зеленые шапки столетние осокори, ветлы и вязы, как бы свидетельствуя о том, что у этой укрощенной речушки есть уже своя история, измеряемая несколькими поколениями людей, быть может давно истлевших в могилах…
В этом была своя красота, тихая, своеобразная, невольно просившаяся в душу… Над этими разделенными полями, над изгородями, сливавшимися в леса, над аллейками дорог и над обработанными речками раскинулось то же небо, веяли те же ветры, светило то же солнце, и проносились, как и над нашим простором, божьи грозы… И теперь вдали облака набрались в огромную задумчивую тучу, переливавшуюся огнями зарниц, а в другой стороне горел закат, как-то любовно и ласково прощаясь с землею…
И мне казалось, что во всем этом своеобразном пейзаже чувствуется новая стихия, — человеческий труд, изменяющий поколениями самое лицо земли…
Но все-таки из-за этой тихой прелести проглядывало какое-то смутное ощущение печали и неудовлетворенности… Вечер давно спустился на землю, яркие звезды горели меж облаками в синем небе, разрозненные огоньки коттеджей сверкали на потемневшей равнине. Порой огни сходились большими стаями, и из темноты, обвеянный дымом фабрик и мутными пятнами электрического света, навстречу поезду выдвигался какой-нибудь город… А за ним опять темный простор и отдельные огоньки над отдельными клочками засыпающей земли…
Мне невольно вспомнился Софрон Иванович и его восклицание в первый день нашего пребывания в Англии. И, сидя против открытого окна в пустом купе, в котором я теперь ехал один, я отдавался очарованию чудной ночи и ее особенной печали, невольно приплетая сюда воспоминания о загадочном соотечественнике. Я уже знал наверное, что ему не понравился бы этот пейзаж и что он смотрел бы на него особенным взглядом. И я чувствовал в своем настроении отражение этого взгляда — в этом оттенке неудовлетворенности и грусти…
«Что это такое? — думал я, анализируя свои впечатления. — Привычный романтизм „пустынных мест“ и нетронутой природы, отрицание культуры, „искажающей“ красоту божьей земли…» — Нет. Я ясно ощущал в душе величие и мирную красоту труда, новой грандиозной стихией залегшего над этой страной и давно уже не искажающего, а только преображающего лицо земли…
Но понемногу из смутного тумана новых впечатлений стало выступать в виде вопроса — неясное желание… Мне хотелось думать, что когда-нибудь лицо земли еще раз может преобразиться… Земля опять скинет с себя эту пеструю сеть линий, границ, дорог, дорожек и изгородей… И над освобожденным простором раскинутся новые черты, нанесенные уже по грандиозному плану всего человечества…
И мне казалось, странным образом, что это я угадываю чьи-то мысли и что это мысли Софрона Ивановича, который стоял будто рядом со мною, указывая рукой в темное окно, между тем как Евгения Семеновна смотрела на него своими глубокими восхищенными глазами.
Протяжный свисток вывел меня из этой очарованной дремоты…. Я проснулся, оглядываясь с удивлением в пустом купе. Сон был так ярок, что некоторое время мне не верилось, что я еду один… Поезд замедлил ход, в окно попрежнему веял ветер. Впереди темнота ночи уже была вся пронизана огнями… Мы подъезжали к Ливерпулю… А там за городом чувствовался какой-то особенный таинственный простор, по которому кое-где отдельными точками тихо сновали и передвигались огоньки кораблей… Это уже было море…
Древние, отправляясь в путь на своих весельных кораблях, приносили гекатомбы Посейдону, и, надо сказать правду, коварный бог часто получал свою плату даром, обманывая доверчивых плательщиков. Современный человек приносит свои жертвоприношения мистеру Куку, директору особого агентства, снабжающего путников билетами хоть на северный полюс. Этот современный Посейдон гораздо добросовестнее своего прототипа: подъехав на небольшом катере к борту «Урании», гигантского парохода Cunard and C®, стоявшего в ливерпульской гавани, я имел приятный случай убедиться в могуществе мистера Кука. Я в первый раз видел «Уранию», и «Урания» тоже не подозревала ранее о моем существовании. И, однако, меня здесь уже ждали. На дверях одной из кают на меня взглянула карточка с моей фамилией, а в груде лонгшезов, сваленных пока у пароходного борта, был один, на спинке которого я прочел фамилию: Mississ Eugénie Tcherevanoff.