Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 148 из 176

<Приписка на полях> Нет, нельзя верить в себя, нельзя любить себя — это все вздор. Я не могу ничего сказать о себе, потому что живу. Вот, когда все пройдет…

Рабочий в Лейпциге и есть Берендей.

Алпатов уходит к берендеям от злобы, потому что ему не дана сила решать: ему остается жить-существовать, и в этот миг ему открывается мир с виду простейших существ (в платочках, в мантильках), в котором живет внутренний человек (трагический) затаенно (<1 нрзб.> Розанова-Коноплянцева).

Нет, автору нельзя верить в себя так, чтобы находить в себе пример и преподавать его другим. Я не могу этого сделать, потому что самому все еще очень хочется жить и, значит, менять все нажитое на неизвестное с постоянным риском остаться совершенно ни с чем. И вот почему, значит, в сочинениях о жизни, вытекающей, конечно, из самого себя, необходимы герои, эти карусельные кони, на которых можно ехать и представлять себе, будто едешь куда-то далеко не на своем круговом, а на настоящем коне вперед в пространство, в жизнь по возможностям. Только верю в одно, несомненно, и знаю в опыте я, автор «Кащеевой цепи», что живет на земле некто старше меня и бесконечно мудрее, и вот почему, когда я сажусь на своего карусельного коня, то наивный свой опыт адресую ему: это и есть мой друг и учитель, который из всей этой смуты, как я верю, сделает людям пример. Так вот и автор Дон-Кихота, знаю теперь по его биографии, меньше всего думал давать пример, а вышло так теперь, что от этого примера никуда не уйдешь. Что думаешь писать об Алпатове и его Ине Прекрасной, когда был Дон Кихот с Дульцинеей. Так ехал, ехал, и вдруг загородил дорогу длинный рыцарь на своем Россинанте. Так мне было вначале очень долго, из-за чего не выходила у меня повесть, оказывалось, кто-то раньше о моем давно написал и загородил мне дорогу примером.

С этими трудностями писания в моей юности я потом справился, когда сильно влюбился, и это самое избитое место — любовь — оказалось в моем примере не таким, как у всех, и мало того, оказалось, что ни у кого не бывает, как у всех, и вот почему об этом никто никогда не может написать последний роман, который своим примером загородил бы дорогу новым авторам.

Через понимание любви я перешел и к писаниям по аналогии, если я любил не по-общему, то и роман мой обежит все примеры, и если стены примеров сходятся и законопачиваются, то надо искать путь в тончайших скважинах земли. И вот когда я обратился к подробностям, то мой ручей вырвался и побежал.

Я теперь всегда делаю так и с Алпатовым, как только он начинает сходиться с общими стенами, я обращаюсь к себе самому на проверку, как было у меня самого; вскоре после того общая стена примеров как бы расступается, я сажусь на своего карусельного коня и мчусь как будто на полной свободе.

Вы помните это время, друг мой, когда мы с вами сидели в ссылке в уездном городишке, давали уроки, сходились вечерами между собой в ожидании марксистского журнала «Начало», и вот однажды все собаки на нашем дворе и соседские залаяли, вслед за тем раздался звонок. Алпатов бросился прежде всех на двор, открыл калитку, вернулся с книжкой журнала и крикнул: «Ура!»

И вот теперь, когда я думаю о переиначенном Гоголя мейерхольдовском «Ревизоре», я удивляюсь даровитому режиссеру, почему, переиначивая, он не прибавил и нас к Гоголю, пусть не марксистов, но хотя бы других каких-нибудь ссыльных: это было и при Гоголе. В нашем быту испокон веков была социальная дрожь, и Гоголь, конечно, относил ее к явлению грядущего «Ревизора». Но теперь, когда суд уже совершился над городничим Гоголя, Мейерхольд с полным правом мог бы ввести одну сцену, вроде как было у нас на собачьем дворе в ожидании журнала «Начало».

Вот, значит, как неизбежно колесо истории, что теперь не кажется нелепостью попасть с Алпатовым к Гоголю в состав «Ревизора». И так же неизбежно было попасть Алпатову в ту линию, которая сначала обозначена книгой «От марксизма к идеализму»{83}, а потом от Канта ко Христу.

Мне теперь предстоят огромные трудности в описании жизни Алпатова потому, что Алпатов заграницей должен все больше и больше отрываться от родного быта и стираться в книжности и в чисто личных достижениях. Но я думал, нет: ведь и книга-то, хотя бы Маркс или Кант, у русского юноши в то время была, как у простолюдина Библия: страшная книга, кто будет читать ее, помешается, читают одни смельчаки.





Помните, было время, когда всю Европу обежал роковой случай с одним старым евреем, который, прочитав у Канга, что мир есть только одно наше представление, поверил в это совершенно и, не желая существовать в таком обманном мире, повесился над раскрытой книгой о критике чистого разума. И вот Алпатов вступает в стены Лейпцигского университета, как раз в то время, когда один влиятельный марксист пишет покаянную книгу: от марксизма к идеализму, чтобы потом вскоре писать и строить свою жизнь от идеализма к Христу. Для русского искателя в то время явилась новая и <1 нрзб.> наука о границах познания: гносеология.

11 Октября. Был у С. Т. Григорьева. Выпили и пошли на собрание лит. кружка Пед. техникума. Я разболтался там до последней степени. А ребята вели себя, как лорды в парламенте.

У меня есть свое такое, что необязательно другому, между тем я это рекомендую всем, напр., что талант зреет в опыте, значит, надо жить и учиться, тогда как Лермонтов и Пушкин уже в ранней юности писали лучше стариков…

Сегодня первые белые мухи, вечером и ночью лунно, не холодно. Перед самым восходом мороз.

12 Октября. Ясное морозное утро.

Нерль. Разложил под листьями в саду кусочки белого хлеба с маслом и с приговором «ищи!», с посвистываньем предлагал ей найти. Она их находила, причуивая только в самом близком от носа расстоянии. Потом положил кусочек на дорожке и, когда она потянулась, крикнул «нельзя, лежать», она и легла, и очень правильно. Потом еще раз так велел, и еще раз она легла правильно. А в третий раз повалилась на бок. Хочу заменить два слова «нельзя» и «лежать» одним «лежать».

Находил так же как Нерль. При запрещении не ложился, но и не ел. Я его укладывал сам. Насилие так действовало, что он потом при разрешении сам не решался брать. Приходилось давать ему. После того я опять прятал кусочки, и когда он их причуивал, то не брал, а отходил. Дубец сейчас еще более робок, чем Нерль, с ним надо обращаться более ласково, более осторожно.

Ее привела пожилая женщина. Мы спросили: «Ты ей мать?» «Нет», — ответила она. — «Родственница». «Да… нет, — замялась она, — мы в сношениях». «Сноха?» — догадался я. И она сказала: «Да, она мне сноха».

С тех пор, как мода пошла на совершенно короткие юбки, появилась на улице постоянно преследующая меня девушка в красном платье с голыми ногами, толстыми, кривыми ногами, что не знаешь, куда глаза отвести от этого ослепляющего безобразия. Раньше я и не подозревал, что под юбками может скрываться такое множество безобразнейших ног. Очень возможно, что прежде необходимость скрывать безобразие в длинной одежде отражалось страданием в глазах, открывающим нам как бы внутреннего человека, присущего каждой женщине. Но теперь, когда стыдливость исчезла и обнажились ужасно безобразные голые ноги, то серые глазки на широком скуластом румяном лице смотрят нагло, обиженно и как бы говорят вам: «смотрите на женщину без романтического покрова, в ней нет совершенно ничего такого, о чем вы мечтаете».