Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 111 из 176

Ток разгорелся ужасный. Ночью в разгар тока приехала Павловна.

<1 нрзб.> На току орали во всю мочь, без памяти.

29 Июля. Холодно-росистое утро. Стекла отпотели.

Заснули под пьяные дикие крики парней и визг барышень, проснулись — в солнечном свете щебечут ласточки.

Павловна привезла с собой какое-то понимание деревни, как чего-то родного, и стало почему-то хорошо. Да, это вот деревенское ощущение природы, как чего-то подлинного, пусть и плохого для других, но себе хорошего — это мне досталось от нее, это ее «лучшее» (пусть омерзителен «ток», но только около него поймешь прелесть утреннего щебета ласточек после Петрова дня, когда деньки уже начали сплывать). Вот это и надо передать в Алпатовеком «токе»: дикость, безобразие и через это приближение к чему-то прекрасному. Нет ничего, и все-таки…

Была тропа к мочевине, и по ту сторону ее тропа продолжалась, значит, люди тут ходят, но вы пойдете по этой тропе и погибнете в бездонной пучине болота, потому что это не сплошная тропа, это во время работ на болоте с одной стороны люди ходили за водой и с другой ходили за водой, и, кажется, будто сплошная тропа.

Он вырос на объемистом корме, ел много овсянки (ошпаривается кипятком растертый на мельнице овес). Я давал ему хлебное крошево в молоке. Он при перемене пищи стал ходить неправильно, больше жидко, часто и с глистом. Через две недели он совершенно исхудал. Я думал, что от непривычной работы: жил почти без движения, и вдруг ежедневно часов семь быстрого хода. Смолол овса и дал с молоком. На другой день он сходил правильно, большим калом, но с кровью. И теперь так пошло, если молоко и хлеб, то жидко и с глистом, а если овес, то круто, но с кровью, и крови выходит довольно много. Я предполагаю геморрой. Будем лечить так. Две недели не буду давать ему бегать. Кормить мало, но не овсом.

Утром осматривали мох с пьяникой, примыкающий к деревне, от нас с правой руки. Мох отличный, мы скоро нашли петуха и больше не смотрели, потому что <Ромка> для лесной охоты никуда не годится.

Вечером взяли Кенту и на сворке Ромку, чтобы, не пуская его, поупражнять на тетеревах. Сразу нашла Кента матку и потом тетеревенка величиной с дрозда. Тетеревенок забился глубоко в моховую кочку и был там, в глубине ее, совершенно как в гнездышке. Взяли его, дали понюхать Ромке и на глазах его пустили. Он пересел недалеко и своими тайными ходами между кочками пробежал значительное пространство. Ромка причуял его ход, но так волновался, что пускать его было опасно, да и сами мы могли наступить на кочку и придавить под ней тетеревенка. Пришлось оттянуть Ромку и пустить Кенту, которая сразу же пошла и уставила нос в точку. Сколько мы искали, разбирая мох руками с величайшей осторожностью! И все это время он смотрел на нас из-под другой кочки, прямо на нас черными живыми глазами: лежал курочкой и как будто очень спокойно глядел.

Я велел Пете отвести Кенту, а Ромку держал крепко за ошейник, и он долго стоял и дрожал. Потом я тронул тетеревенка, он не полетел. Я его погладил — сидит. Оглаживаю Ромку, оглаживаю другой рукой тетеревенка. Петя смеется. Пришлось взять в руки и пустить. Он полетел невысоко, в чаще зацепился за куст и с шумом в него погрузился. После того мы сели на моховую кочку, затихли.

Очень был тихий, ясный и прохладный вечер. Тетерка отозвалась нам необычно громко, и вскоре засвистал тетеревенок. Так этот трудный урок обошелся без жертвы, и это вообще возможно, но только при старой опытной собаке и помощнике. Мы думали, сколько должно погибать птенцов от неумелых рук и обычном, легком отношении к жизни. Этот выводок с мелкими птенцами — новое доказательство гибели гнезд от весенних морозов.

<Запись па полях> Ток, часовня, мох с одной стороны, мох с другой.





30 Июля. Очень крепкая роса. Прохладно поутру, но уже в девять часов собака разинула рот и свесила язык.

Я ходил с Кентой в ближайшем лесу. Насекомые совершенно исчезли. Запах баговника мне как морская качка: не укачивает меня, но беспокоит постоянная мысль о возможности болезни, так и во мху от этого пьяного сильного запаха все кажется, что закружится голова и останешься тут в тишине таким же неподвижным, как моховая кочка.

Вспоминаю случай в таком мху. Был у меня гордон Верный. Во время нашего отдыха он так крепко уснул, что мы вздумали посмеяться над стариком и тихонько отошли от него. Потом услыхали мы свист тетеревенка из разбитого перед этим нами выводка. Мы стали его подсвистывать, тетеревенок пошел к нам, а Верный спит. Было очень смешно. Потом тетеревенок приблизился к нам вплотную, и мы позвали Верного. Он не вставал. Мы пошли к нему, тронули, он поднял голову и еле-еле поднялся. Позвали его, поставили на след — не взял. Как ни бились, не мог причуять, не стал искать. И потом шел сзади. Никогда ничего такого не случалось с гордоном, и нам не оставалось никакого сомнения, что он опьянел от запаха баговника.

Кочки покрыты голубыми ягодками пьяники и высотой в полчеловека, собака скрывается в них вся и там невидимо остается, потом неестественно высоко поднимает голову, причуяв запах по воздуху, и так ведет: у Кенты выходит подводка во мхах, как уж плавает по воде, с поднятой головой. Вот огромная кочка и в ней, будто воткнуты прямые тоненькие березки. Тут Кента опускает голову, нащупав тетерева по сквозняку в коридоре между высокими кочками.

Считаю необходимым для себя изучение натуры и вижу в этом изучение одного из способов преодоления натурализма и обретение свободы своего воображения. Иному это, может быть, совершенно не нужно и даже вредно, потому что он ходит по своей вольной волюшке. Но мне это необходимо, как тюрьма для воспитания чувства свободы. Воля дается в большей или меньшей степени каждому, и так положено, что эту волю потом кто-нибудь отнимет. Но свобода обретается, когда рожденный на воле и потом заключенный человек сознательным трудом изо дня в день, как стальною пилой, распиливает свою Кащееву цепь. Так я, изучая природу, нащупываю препятствия и потом летаю, как летучая мышь летает, не задевая распределенных в комнате в частую клетку проволок.

При хорошей жене муж ходит немножечко виноватым и побаивается… (иногда, мне кажется, это бывает оттого, что она по природе своей ненасытна, а он, напротив, короток в супружеских ласках, в этом случае будь он семи пядей во лбу, и делец, и кроток, как ангел, все равно не избежать ему упрека от хорошей жены).

Ромкин желудок уже исправляется. Большая искусница стала Ефр. Пав. в деле выхаживания собак.

Вечером (½ 8) перед закатом вышли пройтись берегом болота 2-й ступени. Еще не пуганные налетели на нас четыре кряквы. <Ромка> вытурил бекаса, потом потянул с болота на суходол, и там был найден спелый выводок: четверо тетеревей (солнце только что село — как долго они не убирались с поляны!). Потом легли на болото туманы. Вечернее, безоблачное небо рассекла цапля. Это надо помнить, что часто махающая крыльями цапля — постоянное явление болотного пейзажа.

31 Июля. Тихое прохладное солнечное утро. Мальчики из Константинова приглашают идти с ними на уток. Яловецкий прислал письмо, что идет ко мне. Я командировал Петю на уток, а сам пойду с Яловецким.

<Запись на полях> ложь и правда.

Есть рассказы, которые создаются в плане возможного, и талант художника так делает, что возможное больше принимается за действительное, как если бы оно происходило в самом деле. Но есть и такие события в жизни, которые никак не выдумаешь, они кажутся невозможными, но были, и дело художника в этом случае найти способ так рассказать, чтобы в это поверили: так не бывает, но вот все-таки один раз было. Может быть, я ошибаюсь, но мне кажется, на этом умении передавать гениальность творчества самой жизни в ходе ее по особенным случаям основано все мое искусство, и собственное мое мнение о себе как об исследователе и летописце жизни, и устремление мое к природе и <1 нрзб.>. Понятен делается и мой беспокойный пробег в поисках особенного, и то доверие к жизни, вследствие которого религиозные люди сочувственно относятся к моим писаниям. Мне помнится, в начале моих литературных занятий, когда Ремизов брал материалы у Рязановского для своей повести «Неуемный бубен», и мы поздно ночью шли с ним домой, он сказал мне что-то вроде этого: «Вы говорите о жизни, но ведь там нет ничего, все мы делаем». Помню, каким ужасом повеяло мне от этих слов, и как смутно стало на душе, и даже злобно к кому-то (я думаю, что злоба была к самому Ремизову, который брал материалы у Рязановского и это считал ни за что). Понятно теперь и то, о чем Блок сказал мне: «Это не поэзия, нет, я не так сказал: это поэзия и еще что-то». «Что?» — спросил я. «Не знаю», — сказал Блок.