Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 85 из 104



Так что автобиография… ну, хорошо: родился я в том самом уезде, про который много писал Бунин, мой земляк, — Елецкий уезд Орловской губернии. Родители мои, отец — коренного купеческого рода из города Ельца, а такая весьма странная фамилия Пришвин происходит от слова пришва, часть ткацкого станка, верно, думаю, деды мои были, токари или торговали этими пришвами. Отец мой хозяйство вел в небольшом имении, доставшемся ему по разделу в селе Хрущево («Хрущевские помещики»), был человек жизнерадостный, увлекался лошадьми, садоводством, цветоводством, охотой, поигрывал в карты, проиграл имение и оставил его матери заложенным по двойной закладной, да и нас пятеро: мне было восемь лет, когда он скончался.

Мать моя была тоже коренного староверческого купеческого рода Игнатовых из Белёва (литерат. критик из «Русских Ведомостей» Илья Николаевич Игнатов мой двоюродный брат). Вот она-то, могучая женщина, оставшись вдовой в 35–40 лет, и вывела нас всех в люди, и, замечательная хозяйка! выкупила имение. Скончалась она семидесяти пяти лет в 1914 году и оставила мне на го́ре 30 десятин.

Собрался я с силами, выстроил себе дом на своем клоке, завел хозяйство, но тут подошла революция, пришлось все бросить, говорят, теперь на моем клоке новая деревня сидит. Но я не горюю, оттого что любил я у себя только сад, и жить хотелось отчего-то в лесах таких вот, как на родине моей жены в Смоленской губернии, откуда я Вам и пишу сейчас это письмо.

Эта жена моя, Ефросинья Павловна, странствует со мною уже давно, скоро будет двадцать лет, она крестьянка, и от нее узнал я столько всего про деревенскую жизнь.

Учиться я начал в Елецкой гимназии, и такой она мне на первых порах показалась ужасной, что из первого же класса я попытался с тремя товарищами убежать на лодке по реке Сосне в какую-то Азию (не в Америку). Розанов Василий Васильевич (писатель) был тогда у нас учителем географии и спас меня от исключения, но сам же потом из четвертого класса меня исключил за пустяковину. Нанес он мне этим исключением рану такую, что носил я ее незажитой и не зашитой до тех пор, пока Василий Васильевич, прочитав мою одну книгу, признал во мне талант и при многих свидетелях каялся и просил у меня прощения («Впрочем, — сказал, — это Вам, голубчик Пришвин, на пользу пошло»).

Плодовитый был все-таки наш Елецкий чернозем: я был в первом классе, а из четвертого тогда выгоняли Бунина, в восьмом кончал С. Н. Булгаков — это писатели, а по-другому занятых людей и не перечесть, напр., народ, комиссар Семашко был моим одноклассником, первейшим другом (и посейчас из всякой беды выручает он, чуть что — к нему, очень хороший человек, честнейший до ниточки).

Вас. Роз. ухитрился выгнать меня с волчьим билетом, так что кончать уже пришлось в Сибири в Тюмени реальное училище на иждивении дяди моего Игнатова, богатого человека, пароходовладельца на реках западносибирских.

Потом я учился в Риге в Политехникуме химиком четыре года, и тут я уверовал через книгу Бельтова (Плеханов) в марксизм, состоял в организации подготовки пролетарских вождей, переводил (Меринга — ?), шесть раз прочел с рабочими «Капитал». Я был рядовым, верующим марксистом-максималистом (как почти большевик), просидел год в одиночке, был выслан на родину, сюда же, в Елец, одновременно был выслан Семашко, мы соединились и, кажется, за два года еще раз по шесть прочли «Капитал».

После окончания срока высылки я уехал в Германию, изучал здесь все и кончил курс агрономии в Лейпциге. По окончании курса попал в Париж и встретился с ней (как у всех бывает), — отсюда все и пошло (но это непередаваемая история). Мой фанатический Марксизм владел мною все-таки лет десять всего, начал он рассасываться бессознательно при встрече с многообразием европейской жизни (философия, искусство, танцевальные кабачки и проч.), сильнейшую брешь ему нанесла встреча с ней и окончательную то чувство самости, которое охватило меня, когда я после нескольких лет агрономической деятельности в России нашел в 30 лет свое призвание в литературе. Только тут впервые я понял, что значит жить самому и самому за себя отвечать. Я вернулся к своему детству, когда меня дразнили, что я бежал в Азию и приехал в гимназию, стал путешествовать, и родная Россия мне стала той самой заповедной Азией, в которую я когда-то хотел убежать. Встретился опять с В. В. Розановым, гениальным писателем, с Мережковским, Ремизовым, Блоком, так и пошло, и пошло. Встреча со своим призванием была мне, как вот теперь в России, после большевизма (у нас теперь не большевизм, а коммунизм — разные вещи) у огромного большинства встреча со своей самостью (каждый занялся чем-то своим). Не пройди я путь максималистского большевизма ранее, я стал бы в Октябрьскую революцию непременно большевиком, но я в то время уже окончательно устроился в себе и не мог примкнуть психологически к Октябрьской революции и хотел для России революции просто буржуазной. Никак я не мог себе представить, что мой индивидуальный путь станет общим путем и какой-нибудь Елецкий телеграфист тоже будет временно веровать в «Капитал», как в Евангелие. Теперь я вижу ясно, что, как и я после своего марксизма, все встречаются, в конце концов, со своей самостью, и это приведет к буйному возрождению страны, се буде, буде!

Дорогой кум! как видите из этой биографии, тем для писания у меня непочатый край, и я Вам еще много напишу, если Вы мне ответите, — что больше всего нужно для Вашего журнала. Не забудьте одновременно с письмом прислать трубку и четверку табаку «Capoton».



1 Октября. Гусиный перелет. Ночью темной летел, изредка покрикивая, дикий гусь, потерявший свою стаю…

Скворцы вернулись из лесов перед отлетом в скворешники и поют.

Грачи вечерней зарей огромными стаями совершали свои стратегические упражнения.

Старичок маленький, нужненький медведя убил. (Чудовище сидит на дереве, пустил заряд и бежать, а когда пришли: под елкой медведь лежит.)

Небо то закроется, то откроется, то солнце над горящим золотом лесов, то дождик. С подсолнухом в руке хожу по саду и думаю: как я ушел от себя с тех пор, как весь кричал от боли, когда меня в дороге обыскивали негодяи, и все сваливал на советскую власть. Теперь герой моих дум — идеальный большевик, распятый во власти, которому нужно принять на себя весь грех и лжи и убийства: «Что же вы думаете, дурак я, и когда брал из рук Смердякова власть, и я действительно считал его „пролетарием“? Я ему лгал, чтобы захватить его в свои руки для работы на действительного пролетария, человека будущего. Но и ложь моя, и убийства мои все легли бы на вас, все это я взял на себя, и вы остаетесь чистыми и проклинаете меня за то, что я взял неизбежное зло на себя». Словом, я хочу теперь стать на точку зрения большевика (идеального — и такие есть, ими и держится власть), чтобы ясно увидеть ошибки.

Бывает, когда после гипноза дела, намеченной цели все выполнено, все вещи собраны в корзине и зашиты сверху и перевязаны веревками, — все кончено, я двигаюсь, еду, вдруг из себя против этого становится сила вроде пораженческой в войне: а возьму и не поеду, и ничего не буду делать, и день будет мой. И не еду. Тогда необычайный покой охватывает душу, как будто лежишь в гробу в незасыпанной могиле и видишь березки золотые, и ветерок их мирно шелестит, чуть-чуть покачивая ветви, — это весь мир, и сам думаешь, думаешь свободно… Вот истинный отдых.

Почему с-зм, порожденный пафосом протеста живой личности обезличивающему началу капитализма, сам душит личность в своем технически цивилизаторском коллективе?

После перелета гусей 18-го сентября вернулись из лесов скворцы в свои скворешники и распевают себе, прощаясь, на золотых березках. Но и скворцы улетели.

Ранним серым утром частенький дождик идет, серый дятел сидит на березе возле скворечника и прислушивается и поджидает, час, два проходит, пока осмелился: юркнул в скворечник. И оттуда, чуть стукнет, нос свой длинный выкажет, так он долго привыкал и теперь смело сидит, выходит на березу и стучит по ней морозным утром, будто гроб кому-то колотит.