Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 83 из 104



Чувство природы, которым обладают в большей или малой степени почти все художники слова, легко может развиться в чувство народа (и не надо это даже объяснять, почему), а чувство народа, если хорошенько поработать над собой, можно не «милостью Божьей», а вполне сознательно использовать для изображения масс.

А как это нам теперь нужно!

Выдвинулась на сцену истории огромная масса, и вчера мы были свидетелями этого события воочию, так что можно было вложить персты в язвы, и все-таки «Лагерь Валленштейна» и «Ткачи», пришедшие из чужеземной литературы, почти единственная (и, надо сказать, малоудачная) попытка изображения масс{150}.

Вот почему неудачны все попытки изобразить массу: художник чувствует индивидуум (тип), потом складывает это с чувством другого типа, третьего, и тип у него получается только соединенный арифметически плюсами.

А нужно чувствовать вперед не отдельные существа масс, а всю ее, как лицо, и это лицо чтобы стало героем, и из этого лица после выделились сами собой отдельные лица.

Я писал всегда так свои «этнографические» книги, в свое время их очень хвалили, критики вскрывали художественное содержание из-под их этнографической оболочки, но все уговаривали меня перейти к личному началу и даже называли бесчеловечным писателем.

Упорствуя в своем и оглядываясь теперь на сделанное, я очень хотел заразить своим примером молодых писателей, но как это сделать — вот большой вопрос для меня. Я однажды уговорил одного молодого человека уехать с собой на север, поделил весь север на две половины, — Карелию отдал ему, Лапландию взял себе, у меня вышла книга «Колобок», а он завяз где-то в болоте и не только ничего не написал, а дал слово никогда больше не ездить в глухие места.

С тех пор я никого не учил, но сейчас я нахожу необходимым это сделать, потому что силы мои в одиночестве теряются, и, главное, не силы, а чудовищная бездна выдвинувшихся материалов давит меня, и сотрудничество стало необходимым.

Два секрета мои раскрываю: первое, надо научиться не думать, вернее, не искать в новом ничего от себя, забыть совершенно себя и отдаться.

У поэтов это выходит само собой, но я не могу достигнуть этого иначе, как не уехав в новое место. И по-моему, это можно рекомендовать всем, кто начинает писать: новое место есть новый факт, новая данность, новая уверенность, и признаки ее выступают отчетливо.

Я ловлю эти признаки слухом (ритм) и глазом (пейзаж), мускульное чувство (когда много ходишь) странным образом выводит (хотя версты считаешь) из пространственных измерений, пространство становится эфирным, и время без газет, без правил дня идет только по солнышку, тогда без времени и пространства мне видно: земля пахнула своим запахом, и все вокруг становится так, будто слушаешь сказку мира: в некотором царстве, в некотором государстве, при царе Горохе и так далее. Одним словом, человек заблудился, а ведь это-то и нужно художнику для восприятия реальности мира.

Так я записываю былины и вдруг начинаю чувствовать по отдельным словам сказителей какую-то неловкость, в речах их попадаются городские слова, — что это такое? Оказывается, приблизился к району действия какой-то народной школы: началась ломка языка, памяти народной, слова пошли обыкновенные, и то чувство народной массы глохнет. Я не против школ и города, но у меня от близости их чувство массы теряется, совершенно ясно представляю, что если бы я взял предметом своего чувства город, то оно потерялось бы при соприкосновении с лесами.

Недаром сказка начинается смешением времен и пространства: в некотором царстве, при царе Горохе, она выводит нас из категории времени и пространства для того, чтобы представить нам вещь, как она существует без этого, или, как говорят философы, в себе.

Иначе говоря, нужно посмотреть на вещь своим глазом и как будто встретиться с нею в первый раз, пробил скорлупу интеллекта и просунул свой носик в мир. Это делает художник, и первые слова его — сказка.

История русской литературы отведет много страниц жизни и творчеству писателя, который в смутное время русской литературы устраивал себе окопы из археологии и этнографии, доставая из родных глубин чистое народное слово, и цеплял его, как жемчужину, на шелковую нить своей русской души, создавая ожерелья и уборы на ризы родной земли.

Это, конечно, Ремизов, никто, как он такой. Замятин, Соколов-Микитов и, в последнее время, молодой Никитин — это все его ученики, а таких учеников, которые у него научились и грамоте и пошли своей природной кондовой дорогой (Шишков, напр.), и не перечесть. У Ремизова была любовно открыта дверь для всех, и валил валом к нему народ литературный, для всех тут была безвозмездная студия.



Немудрено, что теперь пошла Ремизовская школа, и когда скажешь так — всякий понимает. Каждый удивится, если сказать: школа Леонида Андреева, Мережковского, а Ремизовская школа — всякий поймет, есть такая школа Лескова — Ремизова.

И очень хорошо, что так: слово сохраняется, слово открывается. Но все ли это?

10 Сентября. В Госанонсе, где печатается «Понедельник», спешил уехать на дачу вылощенный брюнет, к нему приставали просители, и один интеллигент в серой поношенной одежде сидел с женой.

— Сегодня денег не будет, — сказал ему вылощенный, — вам сколько?

— 21 миллион.

— За двадцать одним миллионом вы ходите двадцать один раз!

— Что же делать!

— Приходите завтра.

И ускакал в автомобиле.

Познакомился с Лебедевым-Полянским вот по какому случаю: завед. изд. Френкеля сказал мне, что договор об издании «Колобка» он подпишет, если только я проведу его через цензуру, потому что есть сомнительные места, напр., в одном месте сказано: «С Божьей помощью». Я прямо так и сказал Лебедеву-Полянскому, что книга моя — путешествие на север, совершенно невинная, но в одном месте сказано: «С Божьей милостью». Лебедев ответил: «Ничего, мы вычеркиваем о Боге, только если он бывает предметом агитации». В рукописи он обратил внимание на фразу: «Старуха похристосовалась с коровой», поморщился и сказал: «Суеверие».

Из деревни приехал К. и рассказывал про злобу в связи с продналогом (в 6–7 раз больше, чем раньше) при истощении деревенской жизни и разорении.

— Я, — сказал он, — из-за одного этого держусь большевиков, ежели мужики прорвутся, то все перекрушат.

— Ну, а не жалко вам их?

— Жалко, да я устал от войны, мне самому жить хочется.

11 Сентября. Вчера мы ездили в Бутырки к Влад. Ив. — коммунисту. Разговоры наши вертелись около революции, о тех элементах ее, которые можно взять и культивировать, можно сцепиться с ними, как с чем-то бесспорно прекрасным, где эти элементы? Нет их, но надо попробовать смотреть на детей. Только не ищи разрешения этих вопросов в партии. Там никто не действует сознательно и не верит дельно. Это со стороны кажется, что партия — это сплоченная сила, окопалась на войну со всем миром, может быть, это и так выходит, но только не из сознания партии, — партия была всегда глупее стихии, и всегда для нее все выходило, как бы приходя со стороны. И смотреть нужно в сторону, а не в центр. Партия ведь всего насчитывает 600 тыс. членов, причем из них огромное большинство недобросовестных (евреи губят коммунистов). Если пресса ежедневно забивает голову обывателя грядущей мировой катастрофой, то это не значит, что катастрофа близка. Коммунистом быть теперь так же трудно, как при царе: поступи в коммунисты — все некоммунисты отвернутся, a ⅞ партии пойдут на тебя, чтобы выжать тебя из партии. В партию может завлечь только желание «быть», воздействовать на массы. Роковой вопрос, который открыто не становится в партии, но существует: обладание властью государственной или подпольное существование — что лучше для сохранения идеи коммуны: крестьянин потому идет против коммуны, что он идет против власти.