Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 48 из 104

(Пример обеднения — бегство Толстого — конец идиллии Левина с Катей.)

Лежат мои тетради и книги, и я редко могу победить отвращение, чтобы заглянуть в свои труды, часто думаю, как еще хорошо, что я не раздулся в какого-нибудь Максима Горького! Некоторую маленькую известность, которую получил я в литературе, я получил совсем не за то, что сделал. Трудов моих, собственно, нет никаких, а есть некоторый психологический литературный опыт, и мне кажется, что никто в литературе этого не сделал, кроме меня, а именно: писать, как живописцы, только виденное — во-первых, во-вторых, самое главное — держать свою мысль всегда под контролем виденного (интуиции). Я говорю «никто» сознательно, бессознательно талантливые люди делают так все.

Когда-то я принадлежал к той интеллигенции, которая летает под звездами с завязанными глазами, и я летал вместе со всеми, пользуясь чужими теориями, как крыльями. Однажды повязка спала с моих глаз (не скажу, почему), и я очутился на земле. Увидав цветы вокруг себя, пахучую землю, людей здравого смысла и, наконец, и самые недоступные мне звезды, я очень обрадовался. Мне стало ясно, что интеллигенция ничего не видит, оттого что много думает чужими мыслями, она, как вековуха, засмыслилась и не может решиться выйти замуж. Объявив войну чужой мысли в себе, я попробовал писать повести, но они мне не дались все по той же причине: мешали рассуждения. Тогда я попробовал умалить себя до писания детских рассказов, после многих опытов один мне удался, но случайно, неудачи были все по тем же причинам: я вкладывал в рассказ много «смысла». Пропутешествовать куда-нибудь и просто описать виденное — вот как я решил эту задачу — отделаться от «мысли». Поездка (всего на 1 месяц!) в Олонецкую губернию блестящим образом разрешила мою задачу: я написал просто виденное, и вышла книга «В краю непуганых птиц»{91}, за которую меня настоящие ученые произвели в этнографы, не представляя даже себе всю глубину моего невежества в этой науке. Только один этнограф Олонецкого края Воронов, когда я читал свою книгу в Географическом обществе{92}, сказал мне: «Я вам завидую, я всю жизнь изучал родной мне Олонецкий край и не мог этого написать и не могу». — «Почему?» — спросил я. Он сказал: «Вы сердцем постигаете и пишете, а я не могу». Так я стал этнографом, а благодаря еще тому, что двоюродный брат мой Игнатов стал помещать в «Русских Ведомостях» мои заметки (я писал их исключительно для заработка, в них нет ничего моего), стал «известным» этнографом. И с тех пор слово этнограф пристало ко мне, как черт к Ремизову. Вскоре после первого опыта я решил сделать второй и буквально с грошом в кармане, с ружьем и удочкой отправился в большое летнее этнографическое путешествие по Белому морю, на Северный океан и вокруг Норвегии, в котором я уже почти совершенно ничего (кроме слов) не записывал, а отдавался вполне интересу самого «путешествия». Новая книга моя «За волшебным колобком» вполне бы разрешила мою задачу дать бездумную картину природы, если бы не висел на ней груз все-таки путешествия. Сказочные рассказы «Крутоярский зверь» и «Птичье кладбище»{93}, написанные по впечатлению от летний охоты в Брыни, впустили, наконец, меня в область искусства, художественные журналы раскрылись для меня, а звание этнографа позволяло собирать гонорар с газет. Между тем новая гроза нависла над моей свободой, распростившись органически с материалистически страдающей интеллигенцией, я сошелся с Мережковским — Розановым и всем этим кругом религиозно-философского общества{94}. Под влиянием этих «идей» я поехал в Заволжье и написал книгу «Невидимый город» о сектантах{95}. Если устранить из нее некоторое манерничанье стиля в начале и романтическую кокетливость, то книга эта еще больше, чем «В краю непуг. птиц», удивляет меня, как я, абсолютно невежественный в сектантствоведении, умел за месяц разобраться и выпукло представить почти весь сектантский мир. И все это благодаря борьбе моей с мыслью, моему методу бездумности. Я встречал профессоров, просидевших годы над диссертациями о сектантах, и с удивлением видел, что знаю больше их. В кружке нашем приняли мою книгу чрезвычайно благосклонно, и я слышал не раз, как маститые мистики сочувственно меня называли «ищущим». Под влиянием их я целую зиму провертелся в Петербурге среди пророков и богородиц хлыстовщины{96}, написал <1 нрзб.> религ. повесть «Саморок»{97}. И вдруг почувствовал, что опять погибаю в чужедумии среди засмысленных интеллигентов с другой стороны. Я опять рванулся в путешествие в Среднюю Азию к пастухам и написал «Черного Араба»{98}, для которого я столько изведал, что мог бы написать о Средней Азии десять таких книг, как в «Краю непуганых птиц». И вот эти научные материалы я пожертвовал для коротенькой поэмы в два печатных листа! Только комнаты жалких квартирок на Охте, на Песочной знают, каких невероятных трудов, какой борьбы с «наукой», с «мыслью» стоили мне мои писания, которые для всех остаются только картинами природы, пейзажными миниатюрами. В этих пейзажах, однако, скрыто огромное индивидуальное усилие за свободу, и тем, только тем они мне ценны до сих пор. «Вы на какой платформе? — спросил меня один из крупнейших поэтов, когда я пришел первый раз в рел. — фил. общество. — На христианской или на языческой?» — повторил он вопрос. А в чисто даже литер, кругах говорят: «Это у вас лирика, это надо бросить, нужен эпос, пишите большой роман». И вот думаешь над платформой, над романом. Я целый год потерял, отдавшись писанию романа, и написал за это время всего одну главу, в которой каждое слово вставлялось, как инфузория, щипчиками под микроскопом. Так я написал «Ивана Осляничека»{99} и напечатал его в «Заветах», но не решаюсь напечатать теперь. Опять новое усилие к безмыслию, и пишу в одну неделю повесть — «Никона Староколенного»{100}. И вот общий приговор и суд: «У вас нет человека, вы бесчеловечный писатель»{101}. Впрочем, кто-то раз обмолвился вскользь на страницах, кажется, «Нового Времени»{102}, что очень хорошо это, и не нужно, надоела человечина.

4 Апреля. С морозцем пасмурно и днем мало теплеет. Весна на несколько дней приостановилась, как будто хозяин весны занялся по хозяйству и не до того: нужно сохи изладить, бороны. Воды вошли в свои берега, дороги подсыхают. Жду вальдшнепов.

С полудня показалось солнце и подтеплило, но не совсем. Перед вечером солнце ушло в синее холодно-тяжелое облако, но у самой земли на западе осталась полоска в аршин от облака до леса, и мы ждали, когда появится тут солнце; оно большим шаром, хватающим краем от облака и до леса, показалось; лес на несколько минут стал малиновым, сережки ольхи и ореха золотились, но птицы мало пели: прохладно. Заря на узкой полоске оставалась очень долго. Возле Лыткова, сказали мне, протянул один вальдшнеп.

Можно разделить людей на четыре разряда: 1) Люди добрые вообще, но злые в частности (обозленные), таких огромная масса, «обыватели», 2) Злые вообще и добрые в частности (революционеры, интеллигенты, Семашко, Разумник и др.), 3) Добрые вообще и в частности (цельные люди, встречались среди земских докторов, очень редко), 4) Злые вообще и в частности или просто злые (вероятно, такой Троцкий).

вернутьсявернутьсявернутьсявернутьсявернутьсявернутьсявернутьсявернутьсявернутьсявернутьсявернутьсявернуться