Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 125 из 160

— Вы угрожаете? — воскликнула гордая Андреа. — Вы смеете угрожать женщине?

С этими словами она встала, бледная и не менее грозная.

— Да, угрожаю, но не женщине, а особе бесчестной и порочной.

— Вы угрожаете? — постепенно теряя силы, не сдавалась Андреа. — Угрожаете мне, которая ничего не знает, ничего не в силах понять, которая смотрит на вас с доктором как на двух жестоких безумцев, сговорившихся довести меня до того, чтобы я умерла от горя и позора?

— Ах вот как? — вскричал Филипп. — Так умри же! Умри, раз не хочешь признаться! Умри сей же миг! Господь тебе судья, но удар нанесу я сам!

И, судорожно схватив с пола шпагу, молодой человек молниеносным движением приставил ее к груди сестры.

— Хорошо же! Убей меня! — воскликнула та, ничуть не испугавшись сверкнувшего клинка и не пытаясь увернуться от его острия.

Напротив, объятая горем и безумием, она бросилась вперед, и столь быстрым было ее движение, что кончик шпаги царапнул ее грудь; Филипп даже не успел испугаться, а лишь увидел несколько капель крови, обагрившей белый муслин ее воротника.

Силы и гнев молодого человека были уже на исходе; он отступил, выронил шпагу и, с рыданиями упав на колени, заключил девушку в объятия.

— Андреа! Андреа! — воскликнул он. — Нет, нет, это я должен умереть. Ты меня не любишь, не хочешь знать, мне нечего больше делать в этом мире. О, неужели ты любишь кого-то столь сильно, что предпочитаешь смерть признанию, которое я схоронил бы в своей груди? О, Андреа, не ты должна умереть, а я!

Филипп сделал движение, словно собираясь обратиться в бегство, но теперь уже Андреа неверными руками обхватила его шею и принялась покрывать лицо поцелуями, смешивавшимися со слезами.

— Нет, нет, — возразила она, — ты был прав. Убей меня, Филипп, раз считаешь, что я в чем-то виновата. А ты, такой благородный, такой чистый и добрый, ты, которого нельзя обвинить ни в чем, — ты живи, но только сжалься надо мной и не проклинай меня.

— Ну вот что, сестра, — перебил ее Филипп. — Ради всего святого, ради нашей былой дружбы, не бойся ничего, не бойся ни за себя, ни за того, кого ты любишь: кто бы он ни был, жизнь его будет для меня священной, пусть даже он окажется самым жестоким моим врагом, пусть даже самым последним из людей. Но врага у меня нет, Андреа, а у тебя столь благородное сердце и ум, что ты должна была сделать правильный выбор. Я найду твоего избранника и назову его своим братом. Ты молчишь? Не хочешь ли ты этим сказать, что брак между вами невозможен? Что ж, пусть будет так: я покорюсь, я буду хранить свое горе в себе, я задушу властный голос чести, которым говорит кровь. Я ничего более не требую от тебя, не требую даже назвать имя этого человека. Раз он тебе по душе, значит, будет дорог и мне. Но только нам придется покинуть Францию, мы с тобою уедем. Как мне рассказывали, король подарил тебе драгоценности. Мы их продадим и половину денег отошлем отцу, а на другую половину поселимся там, где нас никто не будет знать, и будем жить друг для друга. Я ведь никого не люблю, кроме тебя; ты же знаешь, как я тебе предан. Андреа, ты видишь, как я поступил, видишь, что можешь рассчитывать на мою дружбу, — так неужели после всего, что я сказал, ты снова откажешь мне в доверии? Неужели ты не назовешь меня опять братом?

Андреа молча слушала потерявшего голову Филиппа.

Только стук ее сердца свидетельствовал, что она жива, только взгляд говорил, что она не утратила рассудок.

— Филипп, — после долгого молчания произнесла девушка, — ты решил, что я больше не люблю тебя, бедняжка, что я позабыла закон чести — это я-то, девушка знатного рода, которая понимает, что уже одно это не позволяет ей вести себя легкомысленно. Друг мой, я прощаю тебя, да, да, ты напрасно назвал меня бесчестной и подлой, но я тебя прощаю. Но я не прощу, если ты сочтешь меня способной на кощунство, способной дать ложную клятву. Так вот, Филипп, клянусь тебе Господом, слышащим меня, клянусь душою матери, которая, увы, не смогла опекать меня так долго, как следовало бы, клянусь своей горячей любовью к тебе, что никогда даже мысль о любви не смущала мой разум, что ни один мужчина не говорил мне: «Я тебя люблю», что ничьи губы не целовали моей руки, что я чиста мыслями и непорочна в желаниях, как в день появления своего на свет. Теперь, Филипп, душа моя в руках Господа, а сама я — в твоих.

— Хорошо, — после долгого молчания отозвался Филипп, — и я благодарю тебя, Андреа. Твое сердце теперь у меня как на ладони. Да, ты чиста и невинна, ты — несчастная жертва. На свете есть такие вещи, как любовный напиток, приворотное зелье; кто-то заманил тебя в постыдную ловушку и, не имея возможности ничего взять от тебя, когда ты бодрствуешь, воспользовался минутами твоего сна. Ты попала в западню, Андреа, но теперь мы с тобой вместе и, значит, сильны. Ты ведь доверишь мне позаботиться о твоей чести и отомстить за тебя?

— О да, да, — живо откликнулась Андреа, и глаза ее мрачно сверкнули. — Ты отомстишь за меня и покараешь преступника.

— Но тогда, — продолжал Филипп, — помоги мне, поддержи меня. Давай искать вместе, давай восстановим твою жизнь здесь день за днем, будем следовать вдоль спасительной нити воспоминаний и, когда натолкнемся на первый же узелок…

— Давай, Филипп, давай искать! — воскликнула Андреа.

— Итак, не замечала ли ты, что тебя кто-то преследует или подстерегает?

— Нет.

— Тебе кто-нибудь писал?

— Нет, никто.

— И никто не признавался тебе в любви?

— Никто.

— У женщин замечательное чутье; пусть не было писем и признаний, но, быть может, ты заметила, что тебя кто-нибудь желает?

— Никогда ничего подобного не замечала.

— Милая сестра, вспомни все, что с тобою случалось на людях или в одиночестве.

— А ты указывай мне дорогу.

— Гуляла ли ты когда-нибудь одна?

— Насколько я помню, нет, если не считать случаев, когда шла к ее высочеству дофине.





— А если ты отправлялась в парк или в лес?

— Со мною всегда была Николь.

— Да, кстати, Николь сбежала?

— Да.

— Когда?

— По-моему, в день твоего отъезда.

— Благонравие этой девицы оставляло желать лучшего. Тебе известны подробности ее побега? Подумай хорошенько.

— Я только знаю, что она уехала с молодым человеком, которого любила.

— А при каких обстоятельствах ты видела ее в последний раз?

— Господи, все было очень просто: около девяти вечера она вошла ко мне, раздела меня, как обычно, приготовила стакан воды и ушла.

— Ты не обратила внимания — может, она что-то добавила в воду?

— Нет, а впрочем, это не имеет значения, поскольку я помню, что стоило мне лишь поднести стакан ко рту, как меня охватило странное чувство.

— Что это было за чувство?

— Такое же, какое я испытывала однажды в Таверне.

— В Таверне?

— Да, когда к нам заезжал этот иностранец.

— Какой иностранец?

— Граф Бальзамо.

— Граф Бальзамо? А что ты тогда ощутила?

— О, нечто вроде головокружения, обморока, а потом лишилась чувств.

— И ты испытала то же в Таверне?

— Да.

— При каких обстоятельствах?

— Я сидела за клавесином и почувствовала слабость. Подняв глаза, я увидела в зеркале графа. А потом я больше ничего не помню, если не считать того, что очнулась я все там же, за клавесином, и никак не могла сообразить, сколько же я проспала.

— Скажи, ты никогда больше не испытывала этого странного ощущения?

— Испытывала еще один раз — в день, точнее, в ночь, когда был фейерверк. Меня тогда чуть не раздавили насмерть в толпе; я сопротивлялась из последних сил, когда вдруг ко мне протянулись чьи-то сильные руки и глаза мои заволокло туманом, но я все же успела разглядеть этого человека.

— Графа Бальзамо?

— Да.

— И ты уснула?

— Не то уснула, не то лишилась чувств — не могу сказать. Ты ведь знаешь, он вынес меня оттуда и привез к отцу.

— Да, знаю. А в тот вечер, когда сбежала Николь, ты опять его видела?