Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 44 из 125

— О, виконтесса, — прошептал он, — вы дорого заплатите мне за этот поцелуй!

И он поклонился, почтительно благодаря Пьерро за честь, которой удостоился.

Потом, понимая, что после этого последнего испытания ему невозможно более оставаться в комнате дамы, он повернулся к виконтессе и сказал:

— Мадам, на сегодня мои обязанности закончены, и мне остается только попросить позволения уйти.

— Извольте, сударь, — отвечала Клер, — вы видите, мы все здесь ведем себя очень тихо; стало быть, вы можете почивать спокойно.

— Но мне нужно еще испросить у вашего высочества величайшую милость.

— Что такое? — спросила Клер с беспокойством, так как по голосу Каноля поняла, что тот хочет отомстить ей.

— Наградите меня тою же милостью, которой удостоил меня сын ваш.

На этот раз виконтесса была поймана: нельзя было отказать королевскому офицеру, который просил такой награды при всех. И госпожа де Канб протянула барону дрожащую руку.

Он подошел к кровати, как приблизился бы к трону королевы, взял протянутую ему руку, стал на одно колено, и мягкую, белую, трепетную кожу обжег долгий поцелуй, который все приписали его уважению к принцессе. Одна виконтесса знала, что это пламенное выражение любви.

— Вы мне обещали, даже поклялись мне, — сказал Каноль вполголоса, вставая, — что не уедете из замка, не предупредив меня. Надеюсь на ваше обещание, на вашу клятву.

— Надейтесь, барон, — отвечала Клер, падая на подушку почти без чувств.

Каноль вздрогнул от волнения, что слышалось в ее голосе, и старался в глазах прелестной пленницы найти подтверждение своих надежд. Но очаровательные глазки виконтессы были плотно закрыты.

Каноль подумал, что в закрытых сундуках обыкновенно хранятся драгоценнейшие сокровища, и пришел в восторг.

Невозможно описать, как провел ночь наш дворянин; невозможно рассказать ни о том, как бодрствование и сон слились для него в одно нескончаемое мечтание, во время которого он вновь и вновь перебирал в уме подробности невероятного приключения, сделавшего его обладателем сокровища, о каком не мог бы мечтать ни один скупец; ни о планах, которые он строил на будущее, стараясь представить его согласно расчетам своей любви и прихотям своей фантазии; ни о доводах, с помощью которых он убеждал себя, что поступает правильно. Все это, повторяем, было бы делом невозможным, ибо сумасшествие утомительно для всех умов, кроме ума самого сумасшедшего.

Каноль заснул поздно, если только можно назвать сном последовавшие за его ожиданием лихорадочные сновидения. Но свет едва заиграл на верхушках тополей и не озарил еще красивые пруды, где спали широколистые кувшинки, цветы которых раскрываются только под лучами солнца, как барон уже соскочил с постели, поспешно оделся и пошел в сад. Прежде всего двинулся он к тому крылу замка, в котором жила принцесса, прежде всего взглянул на окна ее спальни. Пленница не ложилась еще спать или уже встала, потому что спальня ее освещалась ярким светом, непохожим на огонь обыкновенного ночника, который не смог бы пробиться сквозь плотные камчатые занавески. Увидев такое освещение, Каноль остановился; в ту же секунду в уме его родились тысячи безрассудных предположений. Прервав прогулку, он подошел к цоколю статуи, который мог достаточно скрыть его, и начал, наедине со своей мечтой, этот вечный диалог влюбленных сердец, которые видят предмет своей любви во всех поэтических проявлениях природы.





Барон наблюдал уже с полчаса и с невыразимой радостью смотрел на эти занавески, перед которыми всякий другой прошел бы равнодушно, как вдруг окно галереи растворилось и в нем показалась фигура честного Помпея. Все, что имело какое-нибудь отношение к виконтессе, обращало на себя внимание Каноля; от оторвал глаза от привлекавших его занавесок и заметил, что Помпей пытается делать ему какие-то знаки. Сначала Каноль не хотел верить, что эти знаки относятся к нему, и поэтому начал внимательно приглядываться; но Помпей, заметив сомнения барона, добавил к своим знакам призывный свист, который мог бы показаться очень неприличным в общении между простым слугой и посланным французского короля, если б свист не извинялся наличием у слуги в руках чего-то белого. Влюбленный тотчас догадался, что это свернутая бумага.

«Записка! — подумал Каноль. — Она пишет мне? Что бы это значило?»

С трепетом подошел он к окну, хотя первым чувством его была радость; но в радости влюбленных всегда есть порядочная доля страха, который, может быть, составляет главную прелесть любви: быть уверенным в своем счастье — значит уже не быть счастливым.

По мере того как Каноль приближался, Помпей все более открыто показывал письмо. Наконец Помпей протянул руку, а Каноль подставил шляпу. Эти два человека поняли друг друга как нельзя лучше: первый уронил записку, второй ее очень ловко поймал и тотчас же ушел под дерево, чтобы читать без опасений. Помпей, боясь, вероятно, простуды, тотчас запер окно.

Но первое письмо от женщины, которую любишь, читается не просто, особенно когда неожиданное письмо вовсе не нужно и может только нанести удар вашему счастью. В самом деле, о чем может писать ему виконтесса, если со вчерашнего дня в их планах ничего не изменилось? Стало быть, записка содержит какую-нибудь роковую новость.

Каноль так был уверен в этом, что даже не прижал письмо к губам, как это обыкновенно делают влюбленные в подобных обстоятельствах. Напротив, он рассматривал его со всех сторон, чувствуя все больший ужас. Но надо же было когда-нибудь прочесть письмо, поэтому барон призвал на помощь все свое мужество, разломил печать и прочел:

«Сударь!

Совершенно невозможно оставаться долее в том положении, в каком мы находимся; надеюсь, Вы в этом согласитесь со мною. Вы, верно, страдаете, думая, что все в доме считают Вас неприятным надзирателем. С другой стороны, если я буду принимать Вас ласковее, чем принимала бы сама принцесса, то могут догадаться, что мы играем комедию, развязка которой повлечет за собой потерю моей репутации».

Каноль отер лоб: предчувствие не обмануло его. С дневным светом, известным убийцей всех видений, все золотые его сны исчезли. Он покачал головою, вздохнул и продолжал читать:

«Притворитесь, будто Вы поняли, что Вас обманывают. Для этого есть очень простое средство, которое я доставлю Вам сама, если Вы обещаете исполнить мою просьбу. Вы видите, я не скрываю, насколько завишу от Вас. Если вы обещаете исполнить мою просьбу, я подарю вам мой портрет с моим именем и гербом. Вы скажете, что нашли этот портрет во время одного из ночных обходов и таким образом узнали, что я вовсе не принцесса Конде.

Надо ли говорить, что я позволяю Вам в знак благодарности за исполнение моей просьбы оставить у себя эту миниатюру, коль скоро это может быть Вам приятно?

Если это возможно, то покиньте замок, не пытаясь увидеть меня, и Вы увезете всю мою признательность; а мне останется воспоминание о Вас как об одном из самых благородных и великодушных людей, каких я знала в моей жизни».

Каноль два раза прочел письмо и стоял как вкопанный. Какое бы хорошее отношение к нему ни угадывалось в этом письме, приказывающем ему уехать, как бы ни золотили ему это приказание, все-таки вынужденное прощание, отъезд, отказ были для него жестоким ударом. Разумеется, Канолю было приятно получить портрет, но вся ценность подарка меркла по сравнению с причиной, по которой его предлагали. Притом же к чему портрет, когда оригинал тут, в его руках, и когда можно удержать его?

Все это так, но Каноль, не боявшийся гнева Анны Австрийской и кардинала Мазарини, дрожал при мысли, что виконтесса де Канб может недовольно нахмурить брови.

Однако ж эта женщина обманула его сначала на дороге, потом в Шантийи, заняв место принцессы Конде, и, наконец, вчера, подав ему надежду, которую теперь отнимает! Из всех этих обманов последний ужаснее всех. На дороге она не знала его и старалась отделаться от надоедливого спутника, не больше. Выдавая себя за принцессу Конде, она повиновалась приказу свыше, играла роль, назначенную самою принцессою; она не могла поступить иначе. Но теперь она узнала его, казалось, оценила его преданность, два раза говорила «мы», то многозначительное «мы», которое поразило молодого человека до глубины души, — и вот она возвращается к прежнему, забывает о своем расположении к нему, пишет такое письмо!.. Это показалось Канолю не только жестокостью, но даже насмешкою.