Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 81 из 88



— Безрассудство какое!

— А по мне — честность. Что ж ему было обожаемую повелительницу и благодетельницу обманывать, коли сердце к другой тянется. Государыня его, сам говорил, словом не упрекнула, невесте приданое богатейшее выдала, свадьбу во дворце играть велела, сама невесту к венцу убирала.

— Сила духа не женская, ничего не скажешь.

— Кто скажет, Александр Федорович: то ли сила душевная, то ли сила отчаяния. Очень «государыня к Григорию Григорьевичу благоволила. На молодую графиню глаз не могла поднять.

— А какова была собой супруга графа? Мне ее застать не довелось.

— Где же вам, Александр Федорович. Молодые всего‑то не более пяти лет прожили. А под венец графиня тринадцати лет пошла. Добра была очень. Хороша ли? Пусть вам Гаврила Романович ответит. Это он ей строки посвятил: «Как ангел красоты, являемый с небес, приятности лица и разума блистала». Когда графини не стало, все находили, что Григорий Григорьевич в уме тронулся. В Москве засел, чтобы из своего Нескучного не выезжать.

— Протасова же о родственных протекциях, поди, тут же забыла, хлопотать за дядюшку не стала?

— Вот это вы напрасно. Битой посуды все равно не склеишь, а отступного Анна Степановна для своих родственников огромного добилась. Может, и не она одна, да без нее не обошлось. Все дворцы московские, с меблировкой, лошадьми и прислугою императрица графу Григорию Григорьевичу пожаловала, пока своим дворцом не обзаведется, если, впрочем, обзаводиться пожелает. Серебра и бриллиантов из дворцовых кладовых — без счета. Анна Степановна, думается, за всем проследила, хотя верность государыне и соблюдала. А уж, кажется, как императрица над графиней только не смеялась: и королевой Лото ее звала, и королевой с острова Гаити. Шутила о Протасовой всегда, а милостями засыпала.

— Что же, графиня так замуж и не вышла? Неужто партии при дворе не могла найти?

— Захотела — нашла бы. Да и не нужна ей семья была. У нее и так, при дворе, толковали, обязанностей да хлопот хватало. Не знаю, правда, нет ли, будто графиня на своем опыте решала, быть ли новому человеку в случае или нет, и государыне подробно докладывала.

— Неужто, Дмитрий Григорьевич, вы подобным скабрезностям верить способны? Ложь ведь это должна быть. Ложь!

— Я иначе вам, Александр Федорович, скажу. Каждый человек сам за душу свою бессмертную в ответе. Просветить его в добре и зле можно, а поступать — он все равно по своей совести и разумению поступать будет.

— Тогда заставить его надо! Силой!

— И снова с вами не соглашусь. Как себя выше другого человека поставить? Где то Божеское право, по которому один человек другого судить может? Или по какому Божественному произволению наречет себя учителем и судией иных? Самого себя судить можно и нужно — вот в чем долг наш.

— Но одним правда Божественная открывается, другим — нет. Почему же избранным не возложить на себя нелегкую миссию поучения?

— Потому что это избранничество определяется вашей совестью и разумом противу совести и разума другого, равного вам во всем остальном человеком.

— Вы так полагаете? А тогда ответьте мне, Дмитрий Григорьевич, можете ли вы как христианин простить Радищеву смертный грех его?

— Какой грех?

— Вы что про Радищева не знаете? О позорном конце его?

— Каком конце? Опомнитесь, Александр Федорович. Знаю от общих знакомцев, что приезжал он в Москву на коронацию нового императора, здрав и весел был, всяческие планы на будущее строил.

— Да когда это было! Руки на себя Радищев наложил, вот что!

— Господи! Да что же это? Ведь все запреты с него сняты были! На свободе! На своей воле!



— Вот тут, Дмитрий Григорьевич, вы к моим словам и прислушайтесь. Внимательно прислушайтесь. Да, покойная императрица Радищева осудила, а император Павел Петрович свободу ему вернул. Так ведь с ограничениями — с наблюдением над поведением и перепискою. Уж на что покойную родительницу не жаловал, а к решению ее с полным вниманием отнесся. Тут бы Радищеву и подумать, тут бы и сообразить, что не одну государыню он мыслями своими, раздосадовал, что учение его каждому порфироносцу неудобно.

— Император Александр Павлович назначил Радищева членом Комиссии для составления законов. Это ли не знак, что и времена изменились и довлевшее над Александром Николаевичем обвинение рассеялось.

— Времена меняются, вы правы. Но идея престола измениться не может. Господину Радищеву бы попритихнуть, а он сразу на заседаниях стал отмены крепостного права требовать. Мало что самих крестьян освободить, так еще и с землей. Каково?

— А какой же смысл без земли освобождать? Что же, крестьянам родные места бросать?

— Бог знает, что выговорите, Дмитрий Григорьевич! Сразу видно, не государственный вы человек. Петр Васильевич Завадовский — совсем другое дело.

— Что, Петр Васильевич Комиссией этой руководит?

— Совершенно верно. Вот у него с господином Радищевым разговор и состоялся. Граф Завадовский, не таясь, сказал, что коли бунтовщик не уймется, то сможет все заново испытать: и суд, и ссылку, только много суровее, чем те, через которые господину Радищеву пройти пришлось.

— Граф так Александру Николаевичу и сказал?

— В тех словах, в других ли — поручиться не могу, но суть одна. Господин Радищев, испугавшись плодов своей неразумной смелости, вернувшись домой, и наложил на себя руки. Конец позорный и нехристианский.

Ничего не было страшнее этого переодевания русского в мальтийца. Государь, поверх носимого им постоянно Преображенского мундира, надевал далматик пунцового бархата, шитый жемчугом, и поверх широкое одеяние из черного бархата; с правого плеча спускался широкий шелковый позумент, называемый «Страстями», потому что на нем разными шелками изображено было страдание Спасителя. Слагая императорскую корону, он надевал венец гроссмейстера и выступая рассчитанным и отрывистым шагом.

Современник об императоре Павле I в Мальтийского ордена одеянии.

Петербург. Васильевский остров. Дом Д. Г. Левицкого. В. В. Капнист, Д. Г. Левицкий.

— О ком я более всего сожалею, Василий Васильевич, так это о князе Иване Долгоруком. Способнейший юноша и в нашем кружке львовском прекрасным бы украшением был.

— Это вы об Иване Михайловиче, друже?

— Конечно же, о нем.

— Помню, помню его портрет вашей кисти. Преотличнейшая работа. Он тогда еще совсем молод был. А знаете, Дмитрий Григорьевич, не перестаю удивляться, как вы в юношах различие порывов духовных усматриваете. Молодость — она едва не всех на крыльях романтических поднимает. Различия приносит столкновение с грубой прозою повседневности.

— Нет двух одинаких физиогномий, Василий Васильевич. И романтические крылья, как вы изволили выразиться, также различны.

— К тому князь Иван Михайлович, не в обиду ему будь сказано, привлекательностью внешней никогда не отличался. Иначе как Губаном да Балконом его из‑за губы преогромной оттопыренной никто и не звал.

— И в этом позволю себе с вами не согласиться. Отдельные отклонения от канонов классических придают лишь своеобразие человеку, и нельзя в них уродство усматривать. Князь, как понимаю, до чрезвычайности характером, всем складом своим душевным бабку свою напоминает.

— Наталью Борисовну Долгорукую — да, горестную жизнь сия достойна особа прожила. Кроме горестей ничем судьба ее не наделила. Дочь Шереметева, красавица, богатейшая невеста во всей России, и на тебе — выбрала в женихи фаворита императорского. Никто об Иване Алексеевиче Долгоруком слова доброй го не говорил. Умом скуден, образования никакого, капризен, избалован — император Петр Алексеевич Второй надышаться да надивиться на любимца не мог, — вниманием дам и девиц пресыщен. На Шереметеву польстился из‑за богатств несметных — родные присоветовали. Вся семейка жадная, до денег охочая. А батюшка его, сказывали, и вовсе ненасытен на добро и деньги был.

— Так ведь сватовство состоялось, когда позиции фаворита уже пошатнулись.