Страница 14 из 108
Они вырвали из земли корни своих ног и двинулись в путь, тронулись с места колеса их повозок, копыта коней; они шли по земле, как в великом храме, между алтарей холмов и окон неба, среди цветущих полей и белоглавых гор, ноги – на земле, сердца – высоко в небесах, там, где в глубокой синеве в виде белых облаков плавали огромные существа, животные с длинными шеями, драконы, и где, вероятно, скрывалось вавилонское чудовище, словно ждущее, когда ему можно будет опуститься вниз и затеряться среди идущих людей, среди паломников, которые со своими повозками, хрупкими корабликами, поплыли в открытое и беспокойное море, но им не измерить его простор и небесную высь – им, беспокойным, заплутавшимся в туманных далях огромного континента.
6
Гром лошадиных копыт сотрясал мост над рекой. Стонали опоры, толстые доски прогибались под тяжестью лошадей и сидящих на них могучих ездоков. Через этот мост, через речушку в Каринтии, названия которой он не знал, с грохотом переправлялась австрийская воинская часть, следуя к северу, туда, где будет война, где уже шла война, где эти едущие поутру всадники вскоре столкнутся с опасной прусской конницей, пойдут в атаку против метких и страшных пушек и, наконец, глянут в глаза еще более страшной прусской пехоте. Симон Ловренц стоял у моста в рассветной мгле после бессонной ночи, после перехода через краинские и каринтийские холмы, ожидая, когда эти тяжелые утренние привидения с пестрыми стягами над головами, в шляпах с перьями на офицерах прогромыхают на другую сторону. Он склонил голову под тяжестью неожиданного воспоминания, ему не хотелось видеть никаких солдат, не хотелось больше думать ни о каких солдатах, которых он уже видел и вблизи, и вдали. Бандейранты, – все равно подумал он и почувствовал, как во рту собирается горечь, как желчь бессильного отчаяния поднимается из желудка, из печени, из какой-то болезненной области под ребрами, бандейранты, с топотом мчащиеся по краснозему равнины далекого континента, португальские всадники в своем безжалостном походе на миссионы, поправшие его жизнь, бандейранты, носители грабежей, убийств, бесстыдных насилий, растоптавшие красные земли и уничтожившие столетние труды ордена иезуитов.
Он смотрел, как всадники исчезают на ведущей в гору лесной дороге, направляясь туда, куда, видимо, все сегодня идут – войска и процессии паломников, туда, на север, через широкое тело европейского континента, солдаты – в погоне за славой, деньгами и смертью – собственной славой и прусской смертью, ощущающие свою смертность паломники – по пути искания, очищения и вечной жизни. Всадники скрылись из вида, и Симон Ловренц закинул за спину кожаную дорож1гую суму, чтобы на утренней заре продолжить неожиданно прерванный путь. Но когда он уже собирался ступить на мост, из-за поворота медленно начала выезжать большая группа всадников вперемешку с повозками и тяжелыми пушками, которые тащили медленно шагающие и ритмично покачивающие головами клячи. Во главе колонны двигалось величественное изваяние – спокойный широкобокий вороной конь, а на нем – огромнейший ездок с задранным вверх носом, весь в шелковых перевязях, с серебряными рукоятками пистолетов за поясом, в черной шляпе с белыми пучками перьев, глубоко надвинутой на глаза, свысока глядевший на мир перед собой. Это величественное утреннее наваждение отрывистым приказанием остановило коня перед мостом.
– Отойди, человек, – сказал офицер, – если не хочешь оказаться под копытами или под колесами моих пушек!
Симон Ловренц не знал, куда ему отходить, он и так не стоял на ведущей к мосту дороге. Но все равно сделал шаг назад, в высокую, неприятно мокрую траву, у него не было ни малейшего желания пререкаться в это неприветливое утро с офицером, сидящим там, наверху, с головой под облаками, с лицом, обрамленным белым париком, белые перья слегка покачивались над широкополой шляпой, он только и ждал случая показать свою власть над путником, чтобы спустить на него с цепи своих псов-пушкарей и задавить его колесами пушек. Он отступил, в конце концов это не бандейранты, это была не его война, пусть едут со своими орудиями куда хотят, он не будет стоять у них на пути – он шагнул назад, в мокрую траву. Это привело офицера почти что в хорошее настроение: воин понимает, что такое отступление – с каждым мигом мы все ближе к упоению победой, к предчувствию ее торжества. На красивом лице на миг показалась улыбка, он ловко соскочил с коня и не спеша снял большие перчатки. Ступив на мост, он осматривал опоры и сапогом проверял прочность сооружения.
– Выдержит, – сказал он, обращаясь в сторону приближающегося войска, во всяком случае, не к человеку, стоявшему в мокрой траве. Хотя следующие слова, скорее всего, были предназначены именно ему, одинокому пешему путнику, так, во всяком случае, подумалось Симону Ловренцу, ведь никто другой, кроме него, не мог их слышать.
– У нашей государыни Марии Терезии, господа дорогие, имеются тяжелые гаубицы, тяжелые пушки.
Поэтому стоящему в траве путнику показалось нужным все-таки что-то сказать.
– Далеко ли вы направляетесь, высокородный господин? – произнес он приветливым бодрым голосом.
Высокородного господина этот вопрос или, может быть, естественная приветливость этого вопроса неожиданно разозлили.
– Кто ты такой, чтобы задавать мне вопросы, – закричал он, – с каких это пор мы чувствуем себя так по-свойски, чтобы тут обсуждать, куда идут императорские войска, мы что, коров вместе пасли?
Очевидно, мысль о том, что он вообще мог когда-то пасти коров, а уж тем более с этим человеком, который смеет тут рот разевать, в то время как он при помощи крепких офицерских сапог и со всей офицерской ответственностью проверяет, насколько прочен этот мост, – все это его еще больше озлило. Лицо его залила краска. Всадники, ехавшие во главе колонны, офицеры, услышав крик, пришпорили коней и легкой рысью быстро приближались. Они тоже были препоясаны шелком, и на их шляпах гордо колыхались пучки белых перьев, у них тоже за широкими поясами сверкали серебряные рукоятки пистолетов.
– По какому праву ты мне задаешь вопросы, может, ты тут какой-нибудь прусский шпион или что-то подобное? – Он оглянулся, чтобы увидеть, слушают ли его коллеги-офицеры, и, убедившись в этом, заметив, что они начинают смеяться, весело продолжал:
– А тебя разве кто спрашивал, – закричал он, – тебя кто спрашивал, куда ты идешь – может, в коровью задницу или куда еще?
Офицеры громко захохотали. Они толком не знали, чему смеются, но смеялись всегда с большой охотой.
– Убирайся с дороги, баран недорезанный, валух! – закричал офицер раскатистым командирским голосом и тут же сам оскалил зубы в улыбке. Ему тоже показалось смешным то, что он человеку, уже стоящему в мокрой траве, велел убраться с дороги, и особенно потому, что из высокой травы тот удивленно таращил глаза, как настоящий баран. Он снова вскочил на коня, видимо, довольный, что баран ничего не ответил.
– Иначе, – добавил он, и с лица его все еще не сходила краска, – иначе тебя капитан Франц Генрих Виндиш загонит кнутом в воду. Валух.
И вправду он стал вытаскивать из-за седла кнут. Бандейранты, – подумал Симон Ловренц, – хохочут… Если этот человек в перьях замахнется кнутом, я стащу его с коня и, прости Боже, окуну в эту реку вместе со всеми его перьями. От громкого офицерского хохота он сначала смутился, но неожиданно его охватил гнев. Он вспомнил про нож, лежащий у него в сумке, – лезвие, предназначенное не только для резки хлеба. Глаза, залитые неожиданной кровавой злобой, уставились на капитанскую шею, на шелковый шейный платок под красивым лицом, перед его мысленным взором блеснуло острие ножа, шея, лицо какого-то португальского солдата. Боже, прости мне эту мысль, прости меня, Боже. Он попятился назад, споткнулся, чуть не упал, едва сохранив равновесие, и пошел по направлению к лесной опушке; это бегство, – подумал он, – опять бегу.
– Поджал хвост, – закричал вдогонку ему капитан Виндиш, – баран паршивый! Нет никакой чести, – сказал он своим офицерам, – у человека должна быть честь, честь – это лицо солдата, – говорил он, – у кого нет чести, нет и лица.