Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 5 из 30

Но оказалось, что вот так, запросто, сказать службе прощай совсем нелегко. Как и всегда в жизни, все неприятности, неизбежные в службе тяготы, вынужденное самоограничение сразу же забылись, оказались похороненными где-то на дне памяти. Зато затопили воспоминания о штормовых вахтах, о первых победах, одержанных над разгневанным морем, о друге, подменившем на перекур во время тяжких и долгих работ, о больших и сильных людях, с которыми повенчала тебя флотская служба. Можно с легким сердцем рассчитаться с интендантами, с библиотекой, с боцманом, а вот память обо всем этом по акту не спишешь, с ней не порвешь.

Потому-то и грустно было старшине первой статьи Володе Ларину. Потому-то и не было радости в его взгляде, неприкаянно, бесцельно скользившем по всему, что было за окном. А там справа виднелся кусочек камбузного двора береговой базы с выстроившимися вдоль забора из металлической сетки баками с пищевыми отходами. Над баками вместе с густыми хлопьями снега тоже белыми огромными хлопьями кружились с резкими требовательными криками чайки. Некоторые из них, широко распластав крылья, планировали вниз, усаживались на край бака и высокомерно и важно начинали рыться в остатках каши, корках хлеба, костях. Иногда они сбрасывали с себя спесь и начинали по-базарному визгливо галдеть и клевать друг друга. Видимо, попадался очень уж лакомый обглодок.

Ларин посмотрел на птиц и вспомнил, как эти же самые чайки подолгу сопровождали их в море, грациозно паря над лодкой и напутствуя их в далекий и долгий путь полными печали гортанными криками. И щемяще жалко стало ему этих гордых, благородных птиц. А может, вот эти, пожирающие помои, совсем не те овеянные романтикой птицы, которые улетают вместе с моряками в голубые дали? Может, эти уже превратились в нахлебников человека, вроде жирных и ленивых городских голубей? Может, они уже и не хотят видеть, как в безбрежье океана молнии рассекают небо и воду?

Это щемящее чувство Ларин постарался подавить в себе простой мыслью, что в природе все устроено мудро и, значит, так нужно. Но легче от этого почему-то не стало.

Налево из окна виден сквер, вокруг которого выстроились в каре штабные здания и казармы, окрашенные в блекло-синий цвет. Густо исчерченная трещинами штукатурка на стенах напиталась влагой, кое-где обвалилась, зашелушилась, и поэтому дома кажутся пегими, неухоженными. Высокая некошеная трава в сквере, беспорядочно перепутанная в разных направлениях дождем и ветром, напоминала всклокоченную шерсть намокшей кошки. Из-за черноты неба, сопок, воды она тоже кажется не зеленой, а черной. Деревья от непогоды поникли, почернели, вид у них сиротский, печальный.

А в погожие дни все здесь совсем иное. В густом переплетенье листьев берез, ольхи, рябин весело играет солнце, оно щедро греет звонкоголосое птичье поселение, обосновавшееся в этой не по-северному щедрой сени, нежит, голубит враз поднявшуюся под его теплой лаской густую траву.

А когда-то здесь были лишь лысые камни да мхи. Это зеленое чудо выросло на земле, принесенной с дальних сопок. И возили, носили на себе эту землю, удобряли ее своим потом, а потом высаживали в нее вырытые в скалах хилые саженцы, оберегали их от стылых февральских ветров да от июльских шальных штормов моряки-подводники, служившие здесь в годы войны.

Возвращаясь из полных смертельного риска боевых походов, они непременно шли в сопки, чтобы принести оттуда в свой скверик кустик или горсть земли. В этом малом добром деле они оттаивали сердцами.

Ларин вдруг сразу, внезапно почувствовал себя виноватым перед ними: прослужили они здесь долгих четыре года, а никому из них в голову ни разу не пришло посадить в сквере хоть какую-нибудь самую малость — ветку, кустик, цветок.

— Володь, а Володь! — окликнул он Киселева. Тот на своей койке укладывал чемодан.

— Ну?

— Ты знаешь, о чем я подумал? Люди во время войны, да и до нее тоже, чище нас, наверное, были. Как-то возвышенней, что ли.

— С чего это ты решил?

— Сейчас я на наш сквер посмотрел. Ведь война была, никто не знал, будет ли он жив завтра, а все равно моряки находили время, чтобы в сопки сходить за землей, за деревьями. Для комфорта своего? Нет, при них все эти деревца им по колено были. Стало быть, о нас они думали, о тех, кто после них здесь служить будет. Понял?

Киселев подошел к окну, встал рядом с другом и тоже как-то сразу погрустнел.

— В общем-то ты, наверное, прав. Помнишь, года два назад через весь сквер прокладывали канализацию? Перерыли все, перекопали, засыпали кое-как, а сейчас там все провалилось, канава… — И, помолчав, вдруг разозлился: — Черт его знает, сто раз в день ходишь мимо, все видишь, а внимания ни на что не обращаешь… Ведь сквер-то искалечили, а всем это до лампочки. Слушай-ка, Иваныч, — предложил Киселев, — а что, если до отъезда собрать всех демобилизованных парней да устроить в сквере аврал? А?

— Кого ты соберешь? — усмехнулся Ларин. — Все уже на чемоданах давно сидят. Да и в такую погоду кто пойдет? А вообще-то хорошая традиция могла бы быть. Представляешь себе, перед увольнением каждый, скажем, по мешку земли приносит или куст, деревце. Такой тут парк можно было бы соорудить, будь здоров. — И тут же Ларин вроде бы совсем не к месту рассмеялся.

— Ты чего это заржал? — удивился Киселев.

— Да маниловщина все это.

— Что? Что?

— Маниловщина, говорю. Помнишь «Мертвые души» Гоголя?

— Откуда я могу помнить? Не читал я. Ты же знаешь, что у меня семь классов и коридор.

— В «Мертвых душах» есть такой помещик — Манилов. Пустопорожний мечтатель. Он то у себя в усадьбе через пруд мост мечтал построить, чтобы на нем купцы лавки пооткрывали и сидели там, торговали, то высокий дом с бельведером, с которого даже Москву видно было бы.

— А я-то при чем здесь? Тоже мне, Манилова нашел.

— Да это я не о тебе, о нас обоих. Размечтались мы по-маниловски. «Традиция хорошая была бы»… — передразнил он сам себя. — Об этом раньше думать надо было, не сейчас. Теперь, как в преферансе говорят, поезд уже ушел. Игра такая есть — преферанс. Не слышал? — Ларин просветленно улыбнулся и совсем уж не к месту вспомнил: — Ох уж и погонял я пулю в студенческие годы…

Еще до службы Ларин закончил индустриальный институт, получил диплом инженера-электрика, поработал немного — и призвали его служить: кончилась отсрочка. Еще студентом он женился, и теперь его сыну уже шел седьмой год. Самому Ларину недавно исполнилось двадцать восемь. На лодке старше его возрастом были лишь командир, старпом, заместитель командира по политчасти, инженер-механик да два мичмана-сверхсрочника: боцман Ястребов — ему было уже за пятьдесят, все на лодке его ласково-уважительно называли Силыч — и старшина команды мотористов Оленин.

Поначалу служба Ларину давалась через силу, пришлось его обламывать. Привыкший к студенческой вольнице, он каждое, даже самое малое и справедливое, замечание старшин, упрек воспринимал как покушение на свободу его личности, ущемление его человеческого достоинства. Правда, несколько позже он и сам понял, что военная служба в пору притирания к ней требует от молодых не только одинаковой, «под ноль», прически, но и того, чтобы сами они были неотличимы друг от друга, тоже «под ноль». Чтобы никто из них не выпирал из единообразного общего строя. Значение имел только рост. В зависимости от него новобранцев обували, одевали, распределяли по учебным ротам, ставили на тот или иной фланг строя. Индивидуальные особенности, склонности, обретенные до службы знания — все это играло на первых порах самую ничтожную роль.

Это потом уже, во время учебы, и тем более на корабле, одноликая масса расслаивается на отдельные, отличимые друг от друга характеры: на смекалистые и тугодумные, на работящие и бездельные, на управляемые, подчиняющиеся дисциплине и неуправляемые, на личности или, как теперь принято говорить, лидеры и на так себе, шаляй-валяй, но меня не трогай, на тех, кто начисто лишен струны. Со временем жизнь ставит все и всех на место, по полочкам — кто чего стоит.