Страница 5 из 60
Коридор этот обшарпан и не очень длинен. По одной стене развешены, несколько вкось и вкривь, примитивные, изображающие луга и сельскую скотинку картины в не отвечающих этим сюжетам позолоченных рамках. Другая пуста, если не считать большой, покрытой прозрачным пластиком доски, накрепко привинченной чуть выше уровня глаз шурупами к штукатурке. Она немного смахивает на списки павших между определенными годами солдат, какие висят в военных мемориалах, или на перечень выпускников старинного университета. На самом верху ее значится:
КЛЮЧ К АББРЕВИАТУРАМ
А ниже идут столбцы и столбцы, пять квадратных футов столбцов, начиная с
n: = рожден(а)
M = мать
F = отец
PGM = бабушка с отцовской стороны
MGM = бабушка с материнской стороны
и так далее. Я застреваю под доской, пропуская мимо людей. Читаю то, что значится в столбцах, пытаясь все понять и запомнить. Но чем больше я читаю, тем все становится сложнее. р, например, означает «наказан», однако какой-либо смысл получает лишь в сочетании с другими значками, вроде! отвечающего физическому насилию.
Я заглядываю в самый конец. Последние несколько столбцов заполнены устрашающими цепочками алгебраических символов, которые, если мне удастся их расшифровать, возможно, расскажут о разных сложных событиях, в которых не обошлось без полиции и служб социального обеспечения. Даже самая короткая формула {FÏ>M/-](δnH)} разворачивается в фразу «подарок на день рождения, посланный отцом, перехваченный матерью и ни разу ею не упомянутый».
Я стягиваю через голову майку, подставляя голый торс гуляющим по коридору сквознякам. Мягкая белая ткань обтекает, как молоко, мои кулаки, пока я пытаюсь разобрать, что же на ней написано. Перед меня не интересует: имя свое я знаю и в напоминаниях о тех, кто может тревожиться обо мне, не нуждаюсь. Я держу майку наотлет, спиной к себе, читаю написанное у левого плеча: n:13/4/60, говорится там. Ну да, правильно, дата моего рождения.
А вот с остальным дело идет туго. Текст лишен для меня всякого смысла, поскольку то, что я вижу в нем, мне не понятно, а «ключ» не помогает, — я просто не нахожу в «ключе» того, что ищу. Я пытаюсь разобраться в тексте, символ за символом, надеясь, что придет миг, и все вдруг расставится по местам. На моей стороне есть хотя бы одно преимущество — детство у меня было на редкость незамысловатое.
Увы, углубившись в текст всего на две строки и отыскав объяснение для р М9 — девятое наказание, полученное мной от матери, — я ощущаю хлопок по голому плечу, и едва не выпрыгиваю из собственной кожи.
Я резко оборачиваюсь, прижимая футболку к груди, точно банное полотенце. Передо мной стоит посреди пустого коридора та самая старуха, что впустила меня в Прибежище. Сердце мое колотится о ребра, старуха гневно таращится на меня, глаза в глаза. Иссохшая длань ее так и остается поднятой, как будто старуха решила благословить меня на католический манер, впрочем, она просто царапает вытянутым пальцем воздух между нами.
— Здесь заголяться не положено, — сообщает она sotto voce[3].
— Я только хотел посмотреть, что написано у меня на спине, — объясняю я.
— Ага, и этого тоже нельзя.
Глаза старухи, опушенные тускло-серебристыми ресницами, светятся, точно фамильные броши. Ослушаться ее я не могу.
Я натягиваю на себя футболку, старуха отступает на шаг, чтобы руки мои, опускаясь, не зацепили ее. А после того, как я вновь обретаю пристойный вид, она, легко сжав мой локоть, уводит меня от КЛЮЧА К АББРЕВИАТУРАМ.
— Спать пора, — говорит старуха.
Меня приводят в общую спальню Прибежища. Это помещение еще и попросторней столовой — оно смахивает на огромный, отдающий эхом складской ангар, под потолками которого могут свободно передвигаться вильчатые подъемники и автокраны. Света здесь мало, а дует и пахнет, как в большой псарне, — впрочем, воздух отдает еще и ароматом хлорированной мочи. Потолки высоки настолько, что подобия плотиков, связанных из трубчатых ламп дневного света, свисают вниз на длинных цепях — туда, где до них уже можно дотянуться, забравшись на самую большую стремянку. Каждый такой «плотик» состоит из четверки размещенных вплотную трубок. Висящие высоко над моей головой, яркие, воздушные, неподвижные, они напоминают мне о детских посещениях музея Естественной истории — о дельфинах и акулах, сваренных из запылившегося, ставшего склизким по швам стеклопластика.
Я откидываю голову, пытаясь разглядеть за этими яркими мобилями потолки. Улавливаю силуэты деревянных балок и стальных труб, призрачную декартову плоскость, которая подпирает прозрачную или, по меньшей мере, сквозистую крышу.
И получаю тычок в локоть.
— Потом наглядитесь, — говорит с оттенком легкой бранчливости старая нянька. Я иду дальше.
Пол, по которому мы ступаем, это разлив старого бетона, истертого до костяной гладкости и не издающего под моими ногами ни звука. Правда, тонкие резиновые подошвы провожающей меня в глубину дортуара старухи, повторяют, переступая: «вруник, вруник, вруник».
Я плетусь, опустив взгляд, мне не хочется видеть того, что хранится в этом огромном складском пространстве. Я ощущаю наставленное на меня созвездие глаз и чувствую, кажется мне, шелест массированного дыхания.
— Ваша постель вон там, вверху, — доносится до меня голос старухи. Приходится все же поднять глаза, посмотреть, куда указывает ее палец.
Вдоль стен возвышаются, как кипы только что пошитых матрасов, ярусы металлических коек, сюрреалистический конструктор с привинченными к кирпичу деталями. По двенадцати лежанок в каждой стопе и каждый отсек — точно гнездышко, свитое из белых простынь и одеял цвета овсянки. Некоторые койки пустуют, но таких совсем мало. Почти в каждом прямоугольном закуте покоится распростертое горизонтально человеческое тело — мужское, женское или детское, — точно ожидающие востребования письма. Совсем немногие лежат ко мне спинами, наполовину укрыв всклокоченные головы одеялами. Большинство же глядит на меня, бесстрастно помигивая, со всех высот и из всех углов этой залы.
Старая нянька указывает на пустующую койку, одиннадцатую от пола, добраться до нее можно лишь по железной лесенке, которая тянется вдоль спальной башни. Я неуверенно оглядываюсь на мою провожатую, гадая, хватит ли мне отваги сказать ей, что я боюсь высоты.
Она морщит в подобии улыбки сухие тонкие губы и уверенно тычет пальцем вверх.
— У нас тут никто не падает, — сообщает она. — Это же Прибежище.
И старуха, развернувшись, уходит: «вруник, вруник, вруник».
Я поднимаюсь по железному трапу к кровати. И по пути наверх сознаю, что за моим продвижением наблюдает многое множество людей — и не только издали, но и сблизи, с расстояния почти интимного, отделяющего меня от обитателей десяти коек, которые я миную, подвигаясь к своей. Лежащие наполовину во мраке, наполовину в столбах резкого света, они приподнимаются, опираясь на локти, или просто поворачивают головы на подушках, нацеливая мне в лицо пустые глазницы. Они разглядывают меня без стеснения, без милосердия, прочитывая, что успевают, из текста на моей футболке, оценивая мое тело, ползущее вверх в нескольких дюймах от их носов. И взгляды их лишены даже проблеска подлинного интереса. Я — событие, физическое явление, возникшее на ступеньках лестницы, привинченной к их койкам. Для того, чтобы меня игнорировать, требуется несколько больший интерес к чему-то другому, а другого ничего нет. Вот они и смотрят, безмолвные, вялые, глазными яблоками, а не глазами.
Мужчины, женщины, все они так и остались в майках, похожих на белые ночные рубахи. Я мельком улавливаю имена, и лета, и слово-другое из их историй, неуяснимое без прочих слов. Вся прочая их одежда — штаны, юбки, носки, даже обувь, — уложена под подушки, чтобы приподнять эти конверты тугого белого хлопка повыше.
3
Вполголоса (итал.).