Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 27 из 55

Всматриваясь в гравюру Дюрера, мы с изумлением замечаем, что в лице блудного сына есть ощутимое сходство с самим художником, каким он изобразил себя на некоторых автопортретах. У блудного сына такие же вьющиеся волосы до плеч и такие же, неожиданные для батрака-свинопаса, пышные рукава тонкой сорочки. Мог Дюрер испытать в Италии чувство раскаяния, что покинул родину, оставив родных в опасности? Мог и даже наверное испытал. Но мне кажется, что сходство блудного сына с Дюрером на этой картине значит нечто более глубокое. Художник, одержимый своим творчеством, спешит как можно больше узнать о жизни и изведать в ней. Желание это знакомо не только художникам. Человек, которым оно овладело, невольно отдаляется от родных и близких, иногда на время, бывает — навсегда. Погруженный в свои поиски, занятый своим делом, он не щадит себя, но, случается, не щадит и родных, не желая того, становится жестоким по отношению к самым близким людям. Пока он испытывает подъем, пока работа ладится, не замечает этого отчуждения. Но вот работа пошла с трудом или не удалась, а силы иссякли. Раньше он едва мог дождаться утра, чтобы продолжить начатое, теперь просыпается в тоске перед наступающим днем. Все, что сделано, представляется никчемным, все, что предстоит сделать, — непосильным. В голове теснятся воспоминания о подлинных и мнимых винах перед близкими, мысли о деньгах, которые бездумно потратил, о времени, которое зря убил, об обещаниях, которые дал, но не выполнил, о надеждах, которых не оправдал. Сердце жжет нестерпимая тоска, руки сжимаются в отчаянии, лицо искажает гримаса боли, и оно принимает выражение, запечатленное па гравюре «Блудный сын». Ее можно было бы назвать и «Раскаяние», и «Угрызение совести». Чтобы так изобразить это состояние, нужно хоть однажды самому испытать чувство, о котором говорит Пушкин:

Когда я всматривался в гравюру «Блудный сын» и писал о ней, в душе ожило чувство вины и раскаяния за все, чего я, по молодости лет не понимая, что времени не обратишь вспять, не сделал для своих близких, хотя, кажется, был вовсе неплохим сыном и братом.

В своих публикациях я нередко касался вопросов человеческих взаимоотношений, помощи тем, кто в ней нуждается, готовности что‑то уступить другому, а для этого чем‑то поступиться самому. Видимо, затронул чувствительную струну. Мне и раньше случалось получать много читательских писем. Но столько никогда. И никогда таких.

Это понятно: наше общество стало особенно остро реагировать на нравственные проблемы, стремясь решить их в духе нашей морали, которая должна вобрать в себя все лучшее, что завоевано и выстрадано всеми предшествующими духовными исканиями человечества, и обогатить эту сокровищницу.

Остановитесь, видя чужое горе и чужую обиду! Заповедь «Человек человеку друг, товарищ и брат» ни в коем случае не должна оставаться механически повторяемой фразой. Выполняя эту заповедь, мы поступаем в соответствии и со своей совестью, и с непреложным нравственным законом. Но как быть с теми, кто тысячу раз слышал: «Остановись перед чужой бедой», десятки раз сам произносил эти слова, а действовал и действует вопреки им?

Есть случаи, когда бесполезно стыдить и уговаривать, лучше просто заставлять.

Если гражданин видит опасность, угрожающую другим людям, он обязан сделать все, что может, чтобы эта опасность была устранена. Бездействие — преступление. Если не юридическое, то моральное. Вот житейский пример.

…Мартовский гололед. Десятки метров тротуара накатаны так, что па них можно проводить соревнования по конькобежному спорту.

Обойти опасный каток нельзя. Путь преграждают высокие обледенелые сугробы. К подъезду со страшным напряжением идут немолодые люди, некоторые с палочками, один — на костылях. Человек на костылях мрачно шутит: «Все удобства! Сломаю вторую ногу, мне тут же и рентген сделают, и в гипс! На месте!»

«Каток» на тротуаре — перед входом в большую ведомственную поликлинику. Опасный для здоровых, он вдвойне и втройне опасен для больных. Они идут в поликлинику за помощью, а рискуют у входа сломать себе шею.

Я вошел в поликлинику, к которой никакого отношения не имею, обратился в регистратуру и попытался рассказать о том, что творится перед входом. На меня накричали. Затем прозвучал риторический вопрос:

— Вы что хотите, чтобы мы бросили больных и пошли лед скалывать?!

Иду к главврачу и слышу то же самое:

— Вы что хотите, чтобы я бросил больных и пошел лед скалывать?





Затем он как дважды два четыре доказывает мне, что по закону будет нести ответственность только в том случае, если посетитель подведомственной ему поликлиники сломает ногу, руку, голову — словом, получит травму внутри поликлиники. За то, что происходит у входа в поликлинику, несет ответственность жэк.

— Так позвоните в жэк, скажите им…

Главный врач видит в моем появлении ущемление своей амбиции. Решительно и недружелюбно дает он мне понять — аудиенция окончена.

Врач, который знает, что сейчас, сию минуту, в ста шагах от него может произойти беда, и не желает принять мер, по-моему, не врач. Это человек с дипломом врача.

В тех случаях, когда действие или бездействие человека, живущего по принципу «Моя хата с краю…», создают угрозу здоровью, тем более жизни сограждан, мало убеждать — надо принуждать, недостаточно рассказывать — надо наказывать.

Среди многих писем меня особенно тронули те, в которых люди пишут не о своей собственной беде, хлопочут не о себе или своих ближних (хотя в таких хлопотах нет, разумеется, ничего зазорного). Особенно волнуют письма людей, кому не дает покоя, что где‑то, порой далеко, обойден вниманием, заботой человек, который не напоминает о себе. Не умеет или не хочет. И тогда находятся те, кто чужую беду воспринимают как свою. И не просто сочувствуют. Их сочувствие становится действием.

Сострадание — активный помощник.

Но как быть с теми, кто не видит, не слышит, не чувствует, когда больно и плохо другому? Постороннему, какими они считают всех, кроме себя, да, может быть, своей семьи, к которой, впрочем, тоже часто равнодушны. Как помочь и тем, кто страдает от равнодушия, и самим равнодушным?

С самого детства воспитывать — прежде всего самого себя — так, чтобы отзываться на чужую беду и спешить на помощь тому, кто в беде. И ни в жизни, ни в педагогике, ни в искусстве не считать сочувствие размагничивающей чувствительностью, чуждой нам сентиментальностью.

Сочувствие — великая человеческая способность и потребность, благо и долг. Людям, такой способностью наделенным или тревожно ощутившим в себе ее недостаток, людям, воспитавшим в себе талант доброты, тем, кто умеет превращать сочувствие в содействие, живется труднее, чем бесчувственным. И беспокойнее. Но их совесть чиста. У них, как правило, вырастают хорошие дети. Их, как правило, уважают окружающие. Но даже если это правило нарушится и окружающие их не поймут, и дети обманут их надежды, они не отступят от своей нравственной позиции.

Бесчувственным кажется, что им хорошо. Они‑де наделены броней, которая защищает их от ненужных волнений и лишних забот. Но это им только кажется, не наделены они, а обделены. Рано или поздно — как аукнется, так и откликнется!

На мою долю недавно выпало счастье познакомиться со старым мудрым врачом. Он нередко появляется в своем отделении в выходные дни и в праздники, не по экстренной необходимости, а по душевной потребности. Он разговаривает с больными не только об их болезни, но и на сложные жизненные темы. Он умеет вселить в них надежду и бодрость. Многолетние наблюдения показали ему, что человек, который никогда никому не сочувствовал, ничьих страданий не сопереживал, очутившись перед собственной бедой, оказывается не готовым к ней. Жалким и беспомощным встречает он такое испытание. Эгоизм, черствость, равнодушие, бессердечность жестоко мстят за себя. Слепым страхом. Одиночеством. Запоздалым раскаянием.