Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 14 из 55

Не хочется почему‑то говорить автору этого письма, студенту, который так пренебрежительно отзывается о своей будущей работе, что он бы познакомился и с театральными художниками, и с рабочими сцены, с артистами и зрителями, и жизнь его стала бы наполненной и многообразной…

Письмо его оставляет неприятный осадок, звучит в нем фальшивый звук. Может быть, в эгоистической окраске фразы: «Первые два года в институте меня устраивали». А может, в явственном противоречии между декларацией о готовности к подвигу и откровенной боязнью жизненных неудобств.

Но, разумеется, человек может ошибиться в выборе профессии. Особенно в ранней юности.

Общего лекарства от такой беды не найти. Мы уже говорили об этом.

У меня есть товарищ школьных лет. Закончив университет по физико-математическому отделению — ему пророчили большое будущее в этой области, — он понял: его юношеское влечение к сцене не детский порыв, оно — навсегда. Ушел работать в театр. Первый спектакль с его участием был «Отелло». Мой друг стоял в яркой толпе, живописно кутаясь в черный плащ, и тем выполнял задачу, поставленную режиссером, — быть черным пятном на общем тревожно-красном фоне…

Несколько лет кряду занимал он в театре скромнейшее положение, играл в массовках, выходил на сцену в роли без слов. И денег получал меньше, чем тогда, когда работал по своей первой специальности, и не раз слышал от доброжелателей, какую ошибку совершил, свернув с пути. Но он шел на все это ради любимого дела. Теперь он настоящий артист! Кто же его осудит?

Так почему же мы так строго судим автора нашего письма? Ну, во-первых, потому, что поступил он в первый попавшийся институт уже не юношей, а взрослым человеком, во-вторых, и это главное, за то, что сознательно шел учиться нелюбимому делу, притворялся, кривил душой и перед теми, кто принимал его в институт, и перед тем, чье место он в этом институте занял, и, наконец, перед самим собой. Его письмо не вызывает сочувствия, как не вызвало бы сочувствия письмо человека, который сначала сознательно женился без любви, а потом спрашивал бы печать и общественность: кто виноват, что семейная жизнь не удалась?

И все‑таки, если снять с письма налет позерства, в нем останется главное: горькая расплата человека, готового заниматься безразличным ему делом. Кое‑что он уже понял. Но покуда его заботят только личные огорчения. Увы, дело не только в этом.

В записной книжке Чехова есть такие строки: «Бездарный ученый, тупица, прослужил 24 года, не сделав ничего хорошего, дав миру десятки таких же бездарных узких ученых, как он сам. Тайно по ночам он переплетает книги — это его истинное призвание…» Горечь этих строк вызвана не одной лишь судьбой человека, ошибившегося в выборе пути. Не горше ли была для Чехова мысль о тех, перед кем этот мнимый ученый представал как деятель науки? Безоговорочно и беспощадно решил Чехов эту тему в образе Серебрякова из пьесы «Дядя Ваня». Чехов сказал о нем: «…Старый сухарь, ученая вобла… ровно двадцать пять лет читает и пишет об искусстве, ровно ничего не понимая в искусстве».

(Нередко человек, выбирая профессию «без любви», выбирает ее и «по расчету». По расчету в самом прямом смысле этого слова. Люди, равнодушные к своему делу, часто оказываются отнюдь не равнодушными к «приданому», которое это дело может принести.

Когда человек не любит свою профессию, за такой «брак без любви» расплачиваются не только он сам и его близкие. Человек, берущийся не за свое дело, редко приносит людям пользу, и очень часто — вред.

Для чего человек учится?

Стол завален письмами.





Это малая часть откликов, которые редакция молодежной газеты получила, опубликовав письмо о том, какие трудности испытывает студент, особенно тот, кто совмещает учение с работой. Читаю почту. Авторы писем отделяются от бумаги и оживают в воображении — со своими голосами, интонациями, жестами, мимикой. Комнату заполняет многоголосица спора.

Стремительные переходы от общих проблем — место человека в жизни до частных вопросов— место зачетов в жизни человека; накал речей, прекрасных, но порой несколько риторических; житейские соображения, часто справедливые, но иногда озадачивающие своим узким практицизмом; увлеченные монологи о желанной полноте жизни и устрашающие перечни сиюминутных обязанностей, которые немыслимо втиснуть в распорядок дня, даже если к нему прибавить большую часть ночи… В одних письмах — явственное желание откровенно высказаться о предмете разговора, в других — произвести впечатление на редакцию.

Классический студенческий спор: он перебрасывается с вопроса на вопрос, то утрачивает главную тему, то вновь обретает ее.

Как‑то я прочитал статью П. Г. Кузнецова «К истории вопроса о применении термодинамики в биологии». Статья заканчивается так: «Очевидно, наступит и такое время, когда в этом вопросе будет выяснено многое и никогда все».

Мне кажется, что эти слова можно отнести не только к предмету любой науки, но и к способам овладения ею. Вряд ли когда‑нибудь будут созданы методы преподавания и системы учения, полностью свободные от недостатков и противоречий. Едва ли не главное из этих противоречий (противоречие между огромностью того, что нужно узнать, и краткостью жизни), выраженное в афоризме древнегреческого врача Гиппократа: «Жизнь коротка, искусство долговечно…», останется не разрешено и неразрешимо, сколько бы ни удлинялась человеческая жизнь и как бы ни ускорялись методы обучения. Вот откуда постоянное и острое чувство нехватки времени, о котором пишут участники спора. Его испытывает и студент, и ученый, и учитель, и ученик, и писатель, и читатель. От него не избавишься никогда. Это чувство вычеркивает скуку жизни, порождает мучения и радости, лишает покоя.

Ему можно посвятить книгу и книги. Впрочем, с этого начинается «Фауст» Гёте.

Покуда мы живы, нам всегда не хватает времени. Сетовать на это так же странно, как странно было бы печалиться, что нам нужно дышать и есть. Разумеется, это не значит, что с высоты вечных категорий можно отмахнуться от практических проблем, связанных с нехваткой времени у тех, кто учится.

Хочется здесь напомнить и еще об одной неотъемлемой стороне всякого постижения знаний. Нередко, когда говорят о трудовом воспитании студентов, странным образом забывают, что само по себе учение — труд, который воспитывает и формирует человека.

Покуда мы будем заставлять студентов оправдываться в том, что они учатся, покуда мы не вспомним, какая огромная работа настоящее учение само по себе, покуда мы не рассеем представления о легкости студенческой жизни, основанное на впечатлениях чисто внешних, о жизни, при которой‑де нужны противоядия, чтобы студент «от великой учености» не впал в разные грехи, до тех пор у нас будут появляться недоучи. Ученость не может быть слишком великой, а такие взгляды на студенчество очень близки представлениям невежд о легкости умственного труда и подготовки к нему. Обычно так полагают люди, которые сами учились кое-чему и кое‑как, и полагают, что все науки может заменить житейский здравый смысл, «здравый человеческий рассудок». О том, как подводит этот житейский здравый рассудок человека, пытающегося на его основе решать научные проблемы, писал еще Энгельс в «Анти-Дюринге»: «…Здравый человеческий смысл, весьма почтенный спутник в четырех стенах своего домашнего обихода, переживает самые удивительные приключения, лишь только он отважится выйти на широкий простор исследования». Высказывание это часто цитируется, но редко принимается за предостережение!

Когда‑то романы о формировании молодого человека назывались «Годами странствия и учения…». Романтика студенческих странствий воспета и утвердилась в жизни. Не настало ли время прославить романтику учения? Романтику постижения не внешней — внутренней сути науки.

Извечный студенческий спор… Одни сетуют, что учение по дает им радости. Тут и растерянность перед обилием задач, и непривычка к учению, и, наконец, усталость. Вполне реальные причины.