Страница 3 из 113
С плоской крыши ветер порывами сдувал снег, клубами проносил над ними. По летному полю, плоскому, как столешница, змеилась поземка. Закручивалась смерчиками. По меховым курткам, шлемам и парашютам шуршала снежная крупа.
— Еще раз повторяю, — приземистый, почти квадратный прапорщик шел вдоль строя. — Молодые! Внимание, вас особенно касается. Чем отличаются прыжки зимой?
Прапорщик выдержал паузу и сам ответил:
— Прыжки зимой отличаются тем, что ориентироваться в воздухе трудно. Купола под тобой сливаются со снегом. А потому особое внимание нужно, чтобы не влететь в купол товарищу. Ясно?
Взвод, с усилием шевеля стянутыми на морозе губами, подтвердил, что да, ясно.
— Как купол раскрылся, — продолжал прапорщик, — так нужно сразу ориентироваться по дымам, дорогам, постройкам. Ясно?
— Так точно… Ясно…
— Чего ж вам ясно, когда тут таковых не имеется? — прапорщик тыльной стороной рукавицы яростно потер левую щеку. — В общем, внимание — это главное. И это должно быть всем ясно. Понятно?
— Так точно!
— Вот когда понятно, тогда и ясно, — философски заметил прапорщик. Увидел, как из-за угла ангара вывернул лейтенант, подобрался, вскинул голову: — Взвод, равняйсь! Взво-од!..
— Взвод, вольно, — скомандовал голубоглазый лейтенант. — Парашюты надеть.
Вторая шеренга помогла первой надеть и закрепить основные парашюты. Затем первая точно так же помогла второй.
— Вторая шеренга — два шага вперед!
Шагнули. Стали плечом к плечу.
К ангару подошли два офицера ПДС (парашютно-десантной службы) и пошли вдоль шеренги. Десантники по очереди наклонялись вперед, чтобы офицеры могли проверить двухконусный замок основного парашюта. Этот ритуал неукоснительно повторялся перед каждыми прыжками в любое время года и суток.
Майор ПДС остановился перед плотным щекастым пареньком. Потрогал на нем ремни подвесной системы и, неожиданно уперевшись коленом в запасной на груди, с силой потянул за лямки, будто лошадь засупонивал…
— Ту-го… — вытаращился паренек.
— Ничего… ничего… — пыхтел майор.
Ребята рассмеялись.
— Смеха тут мало. Небо ошибок не прощает, а Север — тем более, — строго сказал майор. — Отцы-матери доверили вас армии. Командиры учат, чтоб ничего такого… А вы как ребятишки малые: туго, да далеко, да скушно…
Он махнул рукой и пошел.
Лейтенант оглядел своих. На обожженных морозом лицах еще гуляли улыбки после случая со щекастым дружочком. Казалось, их совсем не волновал вислобрюхий самолет, что прогревал двигатели в отдалении и уже распахнул люк, готовясь принять их, чтобы нести в неизвестность. Только руки их говорили о другом: один зачем-то обтирал рукавицей красное вытяжное кольцо на груди, другой трогал подсумок на боку, третий поправлял автомат, четвертый постукивал пальцами по парашюту, пятый…
— Все нормально, ребятки… — хрипловато произнес лейтенант и улыбнулся. — Вот только с руками у вас непорядочек… Спокойнее… Поберегите нервишки до дома… — он хотел сказать еще, но увидел, что щекастый паренек улыбается, глядя на него, словно что-то особое заметил.
— В чем дело, рядовой Лахреев? — нахмурился лейтенант.
— Виноват, товарищ лейтенант, — вытянулся Лахреев, но улыбку сдержать не смог.
Лейтенант, стараясь, чтоб не заметно было со стороны, опустил глаза, оглядел себя. И увидел то же, что и Лахреев: его, лейтенанта, правая рука все плотнее загоняла десантный нож в ремни над запасным парашютом, а левая — выталкивала нож обратно. Правая вновь бралась за рукоятку… Лейтенант смутился, но, чтобы не показать этого, еще строже посмотрел на Лахреева, стряхнул снежную крупу с рукава и… сам рассмеялся. Лахреев дипломатично уставился вверх, в низкое белесое небо.
— Взвод, равняйсь! Смирно! Направо! Шагом марш!
А тем временем за сотни километров от аэродрома, с которого поднялся самолет с десантниками, на безлюдных Полярных островах вершины гор задымились, будто древние божества зажгли за ними снежные костры. Это — ледяное, незримое — тяжело добралось до перевалов.
Первыми рухнули в пропасти нависавшие снежные карнизы. Обвалился лед с висячих ледников. В гуле, грохоте, в вое ветра помчались лавины. Снег вышибал камни, камни дробили скалы. Чудовищные обломки кувыркались в снеговых потоках мелким сором. Лавины перескакивали через утесы. Через пропасти. Вдрызг расшибали скалы, еще более мощные. Уже не скалы — горы. Ветер становился ураганом.
На побережье шел норд-ост, самый страшный ветер не только Заполярья — мира…
…Справа по бегу нарт над снегами низко неслось малиновое солнце.
«Дни уже короткие стали, — думала Маринка, — скоро совсем короткие придут… «Холъонок кып» скоро, месяц «пальца на рукавице».
Олени шли ровной уверенной рысью. Левые передние копыта слаженно ударяли по насту одновременно с задними правыми.
На дальнюю дорогу Маринка поставила коренником Белую рубашку, так она его звала за белую шерсть, что шла из-под морды к груди и животу. Два пристяжных имен не имели — еще не заслужили. Ведь имя для оленя — большая честь. Не многие ее достигают.
Мать Белой рубашки, широкогрудую молодую важенку, свел с пастбища красавец сожгой — дикий олень. Затрубил однажды весенней ночью, позвал, и она в страстном порыве перескочила загородку и ушла с ним в тайгу.
Маринкин отец нашел важенку случайно, уже к осени. Через день олениха родила. А еще через день ее насмерть закусала взбесившаяся росомаха. Новорожденного сироту отец пробовал подставить другим оленихам, но они отчего-то не подпускали его к вымени, то ли чувствовали в нем не своего, дикого, то ли слишком уж бела была шерстка на его груди, а белого цвета вокруг еще не было, и олененок, видимо, пугал их этим своим странным несоответствием привычному. Тогда Маринка — она только восемь классов окончила и первый раз за школьные годы из интерната в родительский чум приехала — стала доить олених и поить олененка из соски. Олененок был слабенький, хилый. «Забить надо, — говорил отец. — Замшу сделать. Пропадет, однако, без всякой пользы». Маринка от этих слов ревела белугой, отец оставлял на время разговоры о замше, и она продолжала нянчиться с олененком. И к ветеринарше, наезжавшей в стойбище, приставала, и у стариков выспрашивала. Поила отваром болотной травы моровчанки, что от всех оленьих болезней — ничего не помогало. К олененку, как назло, все болячки цеплялись.
А тут еще он захромал. Отец про замшу больше не заговаривал, но велел матери приготовить все, что полагается для выделки шкуры. Маринка, ночь проплакала втихомолку, а утром побежала к старому Алю, спросить, как лечить дальше. Вообще-то, по обычаю, оленей полагалось лечить мужчинам, но кто теперь на старые обычаи внимание-то обращает? Только старики…
— Где твой олень, девка? — спросил старый Алю, подойдя к их чуму.
Маринка отвела его за чум к маленькому загончику. Алю посмотрел на понурого олененка, на его поджатую переднюю правую. Пощелкал языком.
— Моровчанку давала?
Маринка покивала.
— Хромает? — зачем-то спросил Алю, хотя передняя правая никаких сомнений на этот счет не оставляла.
Малинка опять покивала, давясь слезным комком.
Алю пощупал бабки на больной ноге, сильно нажимая короткими черными пальцами. По спине олененка волнами пробегала крупная дрожь.
— Однако правильно хромает, — сказал Алю, будто Маринка сомневалась в этом, а вот он определил.
Прежде чем она опомнилась, он выхватил из ножен на поясе кривой нож и полоснул олененка по больной ноге от нижней бабки к копыту. Олененок тоненько вскрикнул. Маринка тоже закричала. Бросилась. Оттолкнула старого так, что тот плюхнулся задом в свежий навоз. Пачкаясь в густой черной крови, ухватила оленя за больную ногу, сорвала платок с головы…
— Нельзя! — Алю пружинно, по-молодому вскочил и больно схватил ее за руку железными пальцами. Вырвал платок.
Олененок тем временем прилег, неловко подвернув глубоко пораненную ногу. Кровь из перерезанной вены выплескивалась толчками.