Страница 18 из 22
Я постигла это сердцем в один миг еще тогда, когда в мыслях своих твердо верила в возможность удержать тебя около себя какою угодно ценою. На глазах моих все еще была пелена. Не помня себя от горя, я шла к тебе просить, чтобы ты позволил мне ехать с тобою в Хараксы, я шла на последнее унижение и радость — ведь ты раньше обещал мне это, и я писала мужу о своем решении (я даже повторяла себе: пусть он сделает это из жалости — все равно). У твоей двери я остановилась, колеблясь — войти ли, и услышала глухой стон. Ты плакал. Я осталась за дверью. Прости мне. Мужчины стыдятся своих слез — поэтому я не вошла. Но уйти не могла тоже. Я стояла очень тихо. Ты плакал. Знаю причину твоих слез.
Верь мне, это не бабья догадка, не ревность — всем существом своим в эту минуту поняла я, о чем эти слезы.
Я стояла долго, пила твои слезы, гладила тебя по голове — ты должен был почувствовать это, хотя я стояла за дверью,— всю силу моей любви, моего горя, моего знанья вложила я в эту ласку. Потом ушла.
Ты застал меня твердой, улыбающейся. Я сказала тебе о своем решении вернуться в Москву, к мужу. Это решение успокоило тебя — ты ждал слез, упреков, как прошлый раз. Тогда я все еще была бабой — сейчас душа моя закалена. Я поняла по-настоящему слова Геймер (она изумительная женщина, в эти суровые дни — мой лучший друг) — любви нас учит страдание. Ты это тоже теперь знаешь.
Завтра я навсегда оставляю эти места, покидаю много раз в одиночестве исхоженные тропинки, свидетелей моего безумия — надежд и отчаяния. Здесь я думала бродить с тобою рука об руку, но только задыхалась, преследуя тебя.
Любовь моя стала мудрой. И я могу пожелать тебе то, к чему пришла через страдание: верь, милый, только в свои силы, больше всего полагайся на себя, не гонись за счастьем, не ищи его в других, а сумей найти и сберечь в себе самом. В тяжелые дни вспоминай женщину, так страстно, так жадно тебя любившую и через неразделенную любовь свою пришедшую к покою и жизни.
Врач Василий Савельевич Жданов — Федору Константиновичу Курдюмову в Ленинград
Москва, 27 июня
Ну, братенька, удивляйся, крой, что хочешь делай, я уже не один, а в паре. Отдых, видно, мне на пользу пошел — без всяких твоих разъяснений усвоил: хорошая штука любовь, когда попадется тебе добрый товарищ.
Нашел я на отдыхе жену, друга, веселого, крепкого человека — Наташу. Она агроном — уедем мы с нею в деревню, к мужикам, на веселую работу — я буду людей починять, а она их к земляной работе приспосабливать. Агроном и врач — чего лучше: самое у нас сейчас нужное — хлеб и здоровье. Какого тебе еще рожна? {24}
Нет, это я так по телячьей своей радости загордился — ты не серчай.
Да, почему бы и не гордиться?.. Наташа моя на все руки — сильна, умна, бодра. А как это вышло? Не объясню. До самого почти ее отъезда мы с ней о любви почти ни слова. Я даже не думал об этом. Глотку драли — это верно, но все больше в споре. Задирала она меня: и верхом езжу — никуда, и плаваю — дрянно, и стреляю — плохо, и Маркса не знаю толком. По всем швам разобрала. Ну, а пришло дело к «прощайте» — вижу, мой приятель глазами моргает и от меня шарахается. Я к Ольгиной, ее приятельнице,— в чем дело, спрашиваю. А она нос кверху, зубы оскалила, смеется.
— Эх, вы,— говорит,— простофиля!
Ну конечно же — простофиля! Сразу понял: люблю — все у нас общее. Пошел и сказал ей напрямки.
Какого только вздору у нас по этому случаю в «Кириле» не говорили. Уши вянут! Одна только Ольгина да еще Тесьминов поняли, как следует. Этот музыкант — ты его разделал под орех, но он, право же, не так плох.
— Чего бы я только не дал, чтобы быть на вашем месте,— говорит,— у вас все ясно и просто.
— А зачем же путать? — спрашиваю.
— Само пугается,— отвечает.— Знаете, когда веретено испорчено… Как ни старайся — либо узлы, либо рвется.
— А вы веретено к черту.
— Это себя-то, вы хотите сказать? Что же, пожалуй, мысль неплоха.
— Да не себя, а багаж свой. Багажа у вас назади много. Без него легче.
Тут я ему все выложил на радостях — как теперь понимаю личную жизнь.
Прежде всего помнить твердо: ошибки всегда и во всем бывают, они лучшая школа, а не трагедия. Раз. Личную жизнь строй по своей работе, а не работу по личной жизни. Тогда будет соблюдено душевное равновесие. Два.
И самое существенное: любовь ничего, кроме любви, не дает, то есть — человека не меняет и воедино двух никогда не сливает: два — всегда два, две головы — два мира. Потому зря не мечтай — мой, моя. Быть этого не может. Раз так — значит, как можно яснее — раздельность — равенство. С первого дня. Тогда меньшая вероятность ошибок. Единое — это только в чувстве любви, в детях. Три.
А в-четвертых — жена не мешок, тащить ее незачем — сама с ногами. Муж не лошадь — без хомута может идти в паре.
Хорошее есть таким отношениям слово — товарищеское. Определяет оно личную свободу и идейную связанность, разделенность усилий и общность воль, свободную соподчиненность, но отнюдь не свободу подчинения.
Но муж и жена — нужно это дело бросить (дрянные слова, ничего нашему уху не говорящие), а товарищи. В этом слове — все, и прежде всего наличие двух людей, обязанных во всем лишь самым себе, а потому уважающих друг друга.
Черт его знает, может, я не так говорю, не теми словами, самого главного не сказал и сказать, пожалуй, не сумею. Потому что, в конце концов, не в рассуждениях дело, а в нас самих, в том, кто мы, из какого теста — каких устремлений люди.
Ведь вот Тесьминов со всем этим согласился — но тут же сознался, что принять это, воплотить в действие, осознать в себе как непреложное не может. Опять та же испытанная, твердая как сталь классовая предпосылка. Против рожна не попрешь — головным не проживешь.
И вот — тут-то я с тобой поспорю — не хуже он нас, а другой — разумом чует нашу правду, а ногами врос в прошлое. В этом его разлад, разрыв — ни в тех, ни в других. Как большинство старой интеллигенции. «И колется, и хочется, и мамаша не велит». Да к тому же из этого ему не вытряхнуться нипочем. Что бы он ни делал,— «взлеты воображения», оторванность реальности.
Я Ольгиной так и сказал на прощание:
— Будьте тверды, товарищ, в основном, в себе самой.
Так-то вот, братишка, узнал и я отдых и любовь. Теперь опять за дело.
Будь здоров.
Надежда Ивановна Ольгина — Николаю Васильевичу Тесьминову в Хараксы
Москва, 27 июня
Только сегодня подумала, что скоро, наверно, получу от Вас письмо, как, придя домой, нашла его уже на столе.
Какое большое письмо и какой бред! Простите мне, Николай Васильевич, это слово, но оно к месту. Другого не подберу. Ваше письмо искренне — я знаю, но Вы ни разу не задумались над тем, что пишете. В Вас говорит только чувство. А я слишком реальна, да уж и не так молода, чтобы не знать, как безответственны наши чувства, если они не подчинены разуму.
Вы — фантазер. Вам легко видеть чрезвычайное в любом своем переживании и поверить любому своему вымыслу. Я же привыкла не доверять даже фактам. С детских лет жизнь научила меня осторожности. Может быть, это очень плохо, но что поделаешь. Вот почему я верю Вашей искренности, но Вам — не верю. Знаю, что не должна верить, если хочу остаться самой собою. В «Кириле» это не всегда мне удавалось — я часто закрывала глаза, когда Вы говорили. И тогда чуть-чуть Вам верила. Этого не нужно было делать. Для Вас же самих. Зачем брать Вам на себя непосильную ношу — веру в Вас другого человека? Рано или поздно Вам пришлось бы отнять ее у него, а это всегда тяжко.