Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 10 из 22

Последние ночи не сплю напролет. Луна играет вовсю, теплынь, и москиты, подлые, кусаются. Порядочному человеку всегда одни огорчения. Не бегать же мне, как Тесьминову, в обнимку с докторшей или, вроде Пороши, по ночам лазать за бытовым материалом. Я приехал сил набирать, укрепить нервы на трудную зимнюю работу. Едва выбрался. Каких трудов стоило свидетельство докторское получить, о скидке хлопотать, комиссию улещивать. И все зря пропадает.

Вчера вешался — за неделю полтора фунта прибавил только. Нет, кончится тем, что составлю подробную записку куда следует. Пусть найдут для развлекающихся другое местечко.

Актриса «Молодого театра» Елена Прокофьевна Леонтьева — Лидии Георгиевне Кашкиной из Москвы в Ай-Джин

4 июня

Мне страшно, Лида, если бы ты знала, как мне страшно было читать твое письмо. Это не совпадение — нет, это что-то более жуткое. Я целый день сегодня как во сне, сама не разберусь в своих чувствах, не могу заставить их течь по определенному и ясному руслу. И в этом виновата ты.

Сейчас ночь. Пойми, нужны были целые сутки, чтобы заставить меня написать тебе хотя бы что-нибудь имеющее смысл. Ты не понимаешь? Я знаю. Но ты, милая Лида, ты — мой друг, почти сестра, заставила меня страдать. Я постараюсь тебе объяснить, насколько это сейчас в моих силах. Мысли путаются, рвутся — я волнуюсь…

Много раз, Лида, ты спрашивала — не понимая — о моей жизни, о моих отношениях с Рюминым. Я не могла, не умела их объяснить тебе — такой уравновешенной. Я говорила: люблю его. Но этого мало, это не то слово — я больна им.

Раньше, ты помнишь, как я любила себя, жизнь, солнце. Вот сказала — солнце. Как оно нужно мне сейчас. Ты спрашиваешь, когда я поеду туда, к тебе, к морю. Никогда.

Я не заблуждаюсь, не обольщаю себя. Я знаю твердо: конец мой близок — с легкими все хуже. Но я не приеду. Все потому же, Лида! Из-за него. Не думай — не он удерживает меня, не пускает. Боюсь признаться, но, может быть, он даже был бы рад, если бы меня не было с ним — здесь, сейчас. Я, я, я не хочу ехать…

Если бы ты знала, как стыдно, непереносимо стыдно бывает за себя, за всех нас, за него…

Я знала и тогда, давно, что он не бросит жены, не уйдет — об этом не было и речи. Но я полюбила, шла с радостью на унижение с первого часа, как сошлась с ним. С того часа я поняла, что у меня больше нет иного желания, кроме одного — подчиняться чужой воле. Он силен, он никого не любит, кроме себя, но он умеет заставить поверить, что вот ты одна для него — все. Умом не верю, а сердцем, душою хочу верить, делаю вид, что верю. Мне нужно было выбирать — или уйти совсем, или смириться. Я смирилась, потому что не могла уйти.

Никогда не забуду стыда своего, когда в первый раз пришла к нему в дом, к его жене. Он явился позже — спокойно поцеловал жену в лоб, а мне, сдержанно улыбаясь, пожал руку. Я хотела крикнуть: я имею те же права, что и она,— больше прав, потому что сильнее люблю. Нужна была вся сила воли, чтобы не уйти, не расплакаться. Потом я привыкла, не могла от этого отказаться: входить к нему в дом, улыбаться Тамаре, говорить с нею о театральных делах…

Одного не могу понять до сих пор — для чего нужно было ему вводить меня к себе в дом, знакомить с женой, делать меня чем-то своим, домашним. В то время я еще была так наивна, что верила — для него я одна. Есть, правда, жена. Ну что же, жена — это что-то неизбежное, жена — это чистота, дом, нянька для детей, уют. С женой я могла мириться, даже чуть-чуть презирала ее, как каждая женщина, которая чувствует себя сильнее. А после разглядела иное. Да, есть жена — Тамара. Но кто она? Что думает? Чем живет? Увидела ясно — она все знает, все видит, и не я, а она смеется надо мной.

Четыре года каждый почти день прихожу я к Всеволоду, целуюсь с Тамарой, сажусь на диван — жду. Каждый день жду. Каждый день пытка первого вечера повторяется сызнова, а отказаться от нее не могу. Можешь ли ты, гордая, представить себя на моем месте?..





Но зачем я пишу все это? Какое это имеет отношение к твоему письму? Может быть, пишу для себя, но ты слушай — связь есть. Я люблю его. В этом все. Твое письмо лишило меня покоя. Не понимаешь? Оно напомнило мне о том, что сейчас меня больше всего мучает.

Ты пишешь о Тесьминове. Так вот, его жена Варя — актриса. О ней я хочу говорить. Я с ней служила в двадцатом году в Новороссийске. Что это за человек? Не знаю. Теперь я ее ненавижу и боюсь. Только тебе признаюсь в этом — боюсь. Лида, ведь он — Всеволод — увлечен ею так, как никогда никем за эти годы. Он ищет встреч с нею, он уходит от меня и жены к ней, он думает о ней, а он никогда раньше не думал о женщинах, которых имел. Раньше, когда он увлекался, я говорила себе — он вернется. Из нас двух — меня и жены — я была последняя. Ну что же — вторая жена. То же чувство, должно быть, испытывают жены мусульман. Я даже гордилась. Чем? Тем, что приходящие к Всеволоду знакомые привыкли видеть нас двух неизменно около него, нашего общего мужа. С Тамарой я объяснилась без слов. Если бы он захотел, я бы осталась у него жить, Тамара не возражала бы. Поверила ли бы я этому десять лет назад? Никогда.

Но вот — Тесьминова… Она способная актриса, с четким приятным жестом, выразительной мимикой. Ее серые, большие, холодные глаза смотрят пристально, в упор, не мигая, как у ночных птиц. Когда я их увидела, я поняла, что она сильнее нас. Она любит театр до самозабвения, говорит и думает только о нем.

Вне сцены она делается серой и скучной. Ее ничто не интересует. Она может сидеть на помятой кровати целыми часами, непричесанная, полуодетая, подобрав под себя ноги, с осунувшимся, бесцветным лицом, и курить до одури одну папироску за другой… И все же она ему нравится. А я, которая за все эти четыре года не забывала одеться для него, причесаться для него,— меня он перестал замечать.

Зачем она сидит у нас ежедневно? Зачем ее сверлящие глаза не мигая смотрят на меня и Тамару со снисходительным превосходством? Она курит свои папиросы и наблюдает. Тогда я вижу, что Всеволод начинает волноваться, теряет свой апломб, делается почти жалким, униженным. О, я знаю — он с ней считается как с человеком, а в нас он видит только женщин. Нас он может любить — двух, трех, четырех, сочетать нас вместе — и никогда не подумает, что это может оскорбить. Ее если полюбит, то полюбит одну. Тогда других ему будет не нужно. Ты понимаешь?

Если бы я была уверена в том, что сегодня, завтра, скоро — она сделается его любовницей, я была бы спокойней. Но я боюсь, что она никогда ею не будет. Она может быть только одной. В ней есть какая-то уверенность в том, что надо, чего не надо делать, как поступать. То, чего нет в нас. Это его покоряет.

Ушла ли она от Тесьминова, или он ее бросил? Что заставило их разойтись? Я помню, в Новороссийске, когда Тесьминов, разъезжая в концертном турне по Кавказу, заболел сыпным тифом, она не отвезла его в больницу, а, беременная на пятом месяце, донельзя истощенная, продолжала работать в театре и целыми ночами пестовала мужа, лазила на крышу за снегом для компрессов, бегала на рынок продавать последние тряпки. В дни кризиса видела ее на репетициях с неизменной папироской в зубах, стоически улыбающуюся на шутки товарищей, четко читающую свою роль. Ни одного жалостливого слова, ни одной слезливой нотки, ни одного жеста отчаяния и усталости. Я, другая, третья, способные на такое самопожертвование, в конце концов сдались бы. А вот она вынесла все, несмотря на то, что сама была похожа на смерть. Уже после выздоровления Тесьминова я спросила ее:

— Как вы могли вынести на своих плечах всю эту муку?

Она посмотрела на меня с искренним удивлением и, попыхивая папироской, ответила:

— Ну что вы? Ведь иначе нельзя было…

И в этом ответе она сказалась вся.

У нее родилась девочка. За пять дней до родов она играла центральную роль в какой-то пьесе, через несколько дней после — она снова была на сцене. Ее можно было бы назвать каменной, если бы не знать то, что знаю я. Но я не понимаю, какая же в ней сила, если не сила любви. Любила ли она Тесьминова? Даже в те дни я не слыхала, чтобы она говорила о нем с лаской. С ним она была так же ровна и суха, как и с другими. Не чувствовал ли он на себе гнет этой замкнутости? Не подавляло ли его то, что так покоряет Всеволода,— ее неженское?