Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 35 из 42

Ну а счастье-то, счастье, где оно? Оно потом ощутилось, дома. Но — не было бы его без этих ночных блужданий по топям и хлябям и без промозглой сырости на охоте… Лежу под двумя одеялами, с неподдельным интересом прослеживаю все стадии приготовления мамой пирожков и — вот оно, соприкосновение низкой жизни и поэзии! — пытаюсь в то же время в «звонких стихах» воспеть наш поход.

Потом, утомленный муками творчества (и ожиданием пирожков), открываю «Детство Никиты» Алексея Толстого и — отшвыриваю свои жалкие вирши и наслаждаюсь. Сейчас у нас к Алексею Толстому относятся крайне сдержанно. Но ведь нельзя не признать, что такого чистого и в то же время яркого, сочного русского языка, как у него, не было ни у кого из советских писателей.

В чем только не упрекают Алексея Толстого — и в конформизме, и в отсутствии глубины. Но в «Детстве Никиты» — какая тоска по утраченной родине, скорбь по погибшей России! И какая при этом глубоко запрятанная, тютчевская «божественная стыдливость страданья»!..

Начало июня, поздний вечер. Завтра у кого-то из нас выпускной экзамен, у кого-то консультация, но мы всё кружим по пруду на лодке Володи Калинина. Песни поем, звездами и луной любуемся (полнолуние было) и болтаем, болтаем, болтаем — ни о чем! Давно пора домой! Но причалив к берегу, как-то сразу осознаём, что нельзя разойтись, не окропив друг друга водою прудовою. Бегаем к пруду, набираем воды (девочки — в туфли, мальчики — в ботинки) и, визжа от счастья, от полноты жизни, щедро кропим друг друга…

Придя домой, перелезаю через забор, чтобы не будить маму, карабкаюсь на террасу, где обычно сплю. Но мама, конечно, не спит, волнуется, выдаёт мне пару «ласковых» слов…

Школьный выпускной вечер — сверхскромный, но гордо именовавшийся банкетом. Сам банкет как-то не запомнился. Запомнилось, что было до и после него.

На банкет мы пригласили девочек — выпускниц женской школы, поэтому особенно старательно к нему готовились. Как водится, я, «самый отдаленный» от школы, выхожу первым (в ботинках военного времени, но тщательно начищенных), захожу за Витей Богатыревым. Конечно, ботинки успели запылиться, и мы, стерев с них пыль, следуем дальше — к Володе Калинину. Поорудовав в очередной раз сапожными щетками, отправляемся, уже втроем, к Юре Крылову, который живет ближе всех к школе. И, конечно, снова чистка обуви…

А после банкета мы с девчонками прошли в центр города, к пруду. Светало, на воде сиреневые блики. И в послебанкетной тишине мы так остро ощутили счастье, радость вступления в новую, взрослую жизнь. И она нас тогда совсем не пугала…

А потом мы, мальчишки, решили искупаться. Выходим из воды, подрагивая от холода, «пупырчатые», а одежды-то нашей — нет! Невольно вспомнились популярные в послевоенные годы стишки:

Но тут слышим, как в кустах стрекочут наши девчонки, посмеиваясь своей шутке (которая показалась нам тогда не такой уж остроумной)…

После окончания школы я и еще трое моих товарищей — Витя Богатырев, Володя Калинин и Володя Микрюков — поступили в престижный Казанский авиационный институт. Через несколько месяцев я его бросил: мой внутренний, явно «филологический» голос настойчиво бубнил, что я совершил ошибку, поступив в КАИ. (Что же он раньше-то молчал, голос этот?!)





Но до этого, в начале осени, отправились мы вечером на Волгу, на пристань, разгружать баржи. Нас, простачков-студентов, бросили на цемент. Всю ночь мы, при свете прожекторов, бросаем на конвейерную ленту 50-килограммовые бумажные мешки цемента, а рано утром, сбив с себя и со своей одежды цементную пыль, идем по просыпающейся Казани, мимо Казанского кремля. Поднимается солнце, приятная усталость во всем теле, сознание, что выдержали трудную бессонную ночь, что похрустывают в кармане 22 рубля заработанных денег. Вот счастье! Правда, когда мы вернулись в общежитие и стали мыться и чистить одежду (работали, конечно, в той же одежде, в которой ходили на лекции), обнаружили, что от соприкосновения с водой и волосы наши, и брюки — зацементировались! Брюки-то стоили, наверно, побольше двадцати двух рублей! Ей-богу, не помню, как мы от этой цементной пыли избавились.

Изменив самолетостроению, я поступил на филологическое отделение Пермского (тогда Молотовского) университета.

Описывать Пермский университет, занятия, экзамены-зачеты, любимых и нелюбимых преподавателей, встречи-расставания — не буду, это примерно одинаково в Перми, в Москве, во Владивостоке, и вряд ли кому-то интересно. Описание студенческого быта более интересно, но и это в мою задачу не входило (хотя некоторое представление о жизни студентов в послевоенные годы можно, наверно, получить и из моих кратких заметок). Моя цель, повторяю, — описать озарения счастья и их капризы, появление их иногда в самых, казалось бы, «неподходящих» условиях.

Конкурс на наше отделение был довольно большой — шесть человек на место. Естественно, я был счастлив, получив на родине, в Воткинске, куда я уехал после сдачи вступительных экзаменов, телеграмму о зачислении. Помню, скатился под ноги почтальона с воза сена, которое мы тогда разгружали во дворе, схватил листок бумаги: «ЗАЧИСЛЕНЫ ФИЛОЛОГИЧЕСКОЕ ЗАНЯТИЯ 1 СЕНТЯБРЯ».

31 августа (1950 года) приезжаю на станцию Пермь-2. Университет рядом с железнодорожной станцией, но ни о каком общежитии в это время, поздним вечером, конечно, и речи быть не могло. Устраиваюсь в скверике, поставив рядом со скамейкой свой чемодан. Удивительно — за всю ночь его никто стащить не удосужился! Впрочем, это нелегко было сделать: мама насовала мне туда, наверно, месячный запас провизии. Просидев-пролежав-продрожав ночь на жесткой скамейке, солнечным утром иду на занятия в Университет.

А вот и он — красивое большое здание, говорят, бывшая ночлежка, построенная уральским купцом-благотворителем Н. В. Мешковым. Перед Университетом — цветы, клумбы, острый запах резеды. «Подумаешь!» — скажете вы. Но ведь это 50-й год, и я из Воткинска, где цветы — роскошь, где в огородах и даже на улицах, перед домами, сажали в военные и послевоенные годы только что-то съедобное! И чувство счастья охватывает меня, когда я, сдав в раздевалке свой фанерный неподъемный чемодан, иду на первую лекцию в Горьковский зал — один из двух больших, симметрично расположенных на верхнем, пятом этаже красивых залов старого здания Университета. Я — студент.

Я — студент. Поселили нас в деревянном бараке, где жили раньше немецкие военнопленные (кажется, они же его и строили). Нас — десять человек в комнате, филологи и историки первого курса. На каждого — кровать и тумбочка, она же письменный стол. В конце барака — титан, плита, умывальники (по утрам туда — очереди). Дощатые туалеты — во дворе, на «свежем воздухе»; водяного отопления нет — топили мы сами каменным углем, и угольная копоть покрывала простыни и подушки. И мы — были счастливы.

Вот мы всей ватагой, десять человек, идем в книжный магазин в центре Перми, выбираем репродукции с известных картин: историки — на исторические темы («Запорожцы пишут письмо турецкому султану», «Переход Суворова через Альпы» и т. д.), филологи (я и мой друг Витя Шмаков) — «Март» Левитана, что-то еще. А потом «прикнопливаем» эти грошовые репродукции над своими кроватями, подметаем комнату, топим печь.

Дальше студенческий ужин (скудный: хлеб с маргарином, винегрет, но — чего греха таить — с «немножечком» водки). Болтаем. Я небрежно киваю на репродуктор, по которому передают «Вальс цветов» Чайковского: «Земляк мой! Мы с ним в Воткинске родились! Только он-то жил в Воткинске всего 8 лет, а я — целых 18, законченное среднее образование получил!»

Наказание за мое хвастовство последовало незамедлительно!.. Садимся играть в домино. Мы с Витей Шмаковым побеждаем одних противников, других… И вдруг (позор!) получаем от очередных противников генерал-козла!