Страница 17 из 42
Мама как-то возмутилась: «Да чо ты в них, в книжках этих, такого уж хорошего нашел?» Я стал читать ей «Очарованного странника» Лескова, и с тех пор чтение вслух превратилось в нашей семье в обычай. Так и вижу: мама, как всегда, стучит на машинке (швейной), братья на кровати, а я лежу на сундуке, прижавшись к теплому боку русской печки, и читаю что-нибудь вслух. Или другая сцена, менее обычная. Не просто сильный — страшный мороз, за 50 градусов. Деревянный наш домишко невозможно протопить в такой мороз. Мы (все пятеро!) умудрились угнездиться на теплой печи, ногами в середину. Прикрылись одним одеялом. На приступке печи, под самым потолком — керосиновая лампа. При ее скудном свете мама что-то шьет, а я читаю вслух (помню — «Джерри-островитянин»). И вот эту милую привычку, так сплачивающую семью, я сохранил на всю жизнь. Даже сейчас, на склоне лет, мне трудно уснуть, если мы (все уже взрослые!) не почитаем перед сном что-нибудь вместе, хотя бы 10–15 минут.
Как слаб человеческий язык (да что кивать на язык — как слаб мой язык!). Я не смог передать даже в слабой степени мое преклонение перед литературой, обозначить ту роль, которую книга сыграла в моей жизни.
Горький писал, что всем хорошим в себе он обязан книге. Я тоже могу так сказать, правда — с оговорками. Чтение разделило, даже раскололо, мой детский мир на два. Один — это окружающий меня реальный мир. Другой мир, по кусочкам складывающийся из книг, газет, радио, — мир, включающий в себя и книжных героев — Овода, Мориса Джеральда, Д’Артаньяна, и «советских героев» — Чапаева, Буденного, Папанина. И именно этот второй мир (сочетающий фантастическое и реальное, но бесконечно далекое) казался настоящим, в который я непременно попаду из окружающего меня мира.
Книги учили уважению к личности, приучали к мысли, что с врагами бороться — да, нужно, а между собой, между пионерами, между комсомольцами нужны дружба и согласие. А жизнь постоянно опровергала эти догмы. Вот приезжаю в деревню к деду. И местный парень моего возраста, Алька, «на дух меня не принимает». Он сразу спросил меня: «Ты ковыряный?» (эвакуированный), но даже узнав, что нет, не ковыряный, всё-таки чувствовал во мне что-то чуждое и всячески меня допекал. Вот иду на ключик (в деревне слова ключ не было, только ключик: «Вовка, ну-ко, сбегай по воду на ключик!»). Набираю в ведро воду, а Алька сверху, с пригорка, бросает обломок доски, в меня не попадает, но доска, плюхнувшись в грязь около источника, забрызгивает грязью и набранную воду, и меня. Я человек миролюбивый, усвоивший от мамы и других взрослых, что драться нехорошо (учителя говорили — аморально). Но я не труслив, и когда, доведенный до крайности, я встретил как-то Альку на улице, во мне взыграл «древний Адам». Я набросился на него (явно, более сильного), и моя ярость сыграла роль. Он отступил.
Интереснее (и пожалуй, грустнее) другое. На следующий день в деревню привезли кино (помню — «Адмирал Нахимов»). Это всегда было великое событие, повторявшееся лишь несколько раз в году. Собирались все жители от 3 до 100 лет. Если была хорошая погода, то экран-простыню вывешивали на наружной стене конторы (она же — деревенский клуб), и все сидели под открытым небом на лавках или прямо на траве. А если погода плохая, то примитивненький проектор стрекотал в самой конторе (реквизированный дом моего дяди Афони, я о нем уже говорил). В тот вечер погода была плохая, народу в конторе — уйма. Я ищу местечко и вижу врага — Альку, с его приятелем. Я приготовился к бою, «решил дорого продать свою жизнь». И что же слышу? — «Вовка, я тебе место занял, вали сюда!» И потом мы не раз играли вместе, оказался неплохой парень. Бедняга, через два года он погиб: в солнечный осенний день уснул на поле в борозде, и не заметивший его тракторист краем многолемешного плуга раскроил ему голову.
Тогда, в этом клубе, я (увы, уже не в первый раз) понял, что большинство людей — у нас (а может, и везде?) — живет «не по-книжному»: плевать им на справедливость, честность, доброту, товарищество и прочие книжные благоглупости, они уважают — силу (и физическую больше, чем духовную). Между тем и мама, и школа, и книги убеждали меня, что драться с товарищами — нехорошо. И я продолжал послушно следовать этому принципу, хотя и трусом не был, и был не так уж слаб. А от скольких колебаний, мучений, унижений избавила бы меня иногда добрая драка типа той драки с деревенским Алькой! Ей-богу, я человек отнюдь не кровожадный, но я жалею, что мало дрался в детстве!
Ну и еще об одном жалею — о том, что ради книги готов был отказаться от всего другого. На всю жизнь запомнился мне такой, мелкий казалось бы, эпизод. Приходит ко мне Колька Нельзин и зовет кататься на лыжах. А у меня — редкий случай, когда я свободен от домашних дел и уроков (воскресенье), читаю интересную книгу (помню — «Патент АБ» Лидина). Я отказываюсь. Он уходит со словами: «Мертвый в гробе мирно спи, / Жизнью пользуйся живущий», а я, несколько смущенный, возвращаюсь к чтению.
«Свободный полет мысли»? Признаюсь, мысль моя редко воспаряла очень уж высоко («Вот звезды. А за ними — еще звезды, и еще, и еще, и еще… А дальше-то что?»). Большинство вопросов и недоумений (с которыми я почему-то не обращался к взрослым) были вполне земными, даже потребительскими. Помню две неразрешимые для меня загадки: «Почему соленое масло дешевле несоленого? Ведь тут добавлен пусть недорогой, но еще один продукт?!»; «Стенные и ручные часы одинаково показывают время. Почему же стенные, на которые пошло гораздо больше металла, дешевле ручных?!»
«СВЕТЛЫЕ ИДЕАЛЫ СОЦИАЛИЗМА»
Энтузиазм 30-х годов — не миф. Он был. И понятен его секрет. Беранже написал замечательные стихи (многие знают их лишь по пьесе Горького «На дне»):
И большевики сумели навеять громадной стране «сон золотой». Мы жили нищие, бесправные, но верили, что мы живем в самой счастливой стране, что будущее — за нами, что трудности — временные. В этом нас убеждали школа, радио, кино, книги. Как я любил Гайдара, особенно «Чука и Гека»! В Чуке я сразу почувствовал родственную душу, ну а Гек — это, конечно, мой неугомонный братец Гера. До сих пор помню концовку рассказа «Голубая чашка» (он и сейчас кажется мне очень светлым и милым): «Золотая луна сияла над нашим садом. Прогремел на север далекий поезд. Прогудел и скрылся в тучах полуночный летчик. А жизнь, товарищи, была… совсем хорошая!»
И вдруг, проснувшись от «сна золотого», мы увидели, что человечество далеко ушло вперед… Но не это самое страшное: нас, беззащитных, спящих, большевистские вожди и их подручные убивали (и не в переносном, а в самом прямом смысле) — миллионами, десятками миллионов…
Удивительное дело — взрослые совершенно не противостояли шумной коммунистической пропаганде — если не считать невинных шуточек вроде переименования ВЛКСМ (Всесоюзный ленинский союз молодежи) в ВЕЯЛКУ СЪЕМ или немудрящих стишков типа:
Какова сила пропаганды! Мы, не только дети, но и большинство взрослых, не понимали, что Гражданская война — это не самоочищение русского народа, это — его самоистребление (не самоубийство ли?)! Стыдно признаться: я, наверно, мог бы, как Павлик Морозов, донести на родного отца! Но — мой папа-водовоз был лоялен к советской власти…
Сначала я, естественно, был примерным октябренком. Как жалел я, что родился слишком поздно, как завидовал тем, кто героически сражался с беляками, которые рисовались мне чем-то вроде громадных, в человеческий рост, белых мучных червей в шинелях. Поэтому, помню, так смутила меня случайно попавшаяся повесть Куприна «Юнкера». Беря книгу, я думал, что она — о Гражданской войне, о борьбе с юнкерами. В самом слове юнкера слышалось мне что-то металлически-безжалостное. И вдруг вижу, что юнкера — это обыкновенные озорные мальчишки, как мы. Как же так? Ведь это они, или такие как они, в Петербурге защищали преступное Временное правительство, а в Москве зверски убивали в уличных боях красных рабочих бойцов? И трагедия народа, ввергнутого в пучину страшной братоубийственной войны, впервые чуть-чуть приоткрылась мне. Но я не пустил эту мысль в глубины своего сознания, стал впоследствии примерным пионером, потом убежденным комсомольцем.