Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 72 из 84



Из вышесказанного и без дальнейших подробнейших объяснений для всякого может быть ясно, а тем более для вашего высокопревосходительства, что удаление меня из г. Иркутска есть ни что иное, как дело ненависти тех, о злоупотреблениях которых я дерзнул упомянуть в моей апелляции. Мое неожиданное напоминовение о требованиях закона, смутивши их, вероятно, тоже подействовало на их воображение достаточно сильно, так что им представилось, что будто от меня собственно и зависит заставить их блюсти пренебреженные ими законы!.. От этого нетруден переход к убеждению в том, что стоит только меня удалить… и тогда беспокойный призрак закона исчезнет!.. Взрослые люди улыбаются не без грусти, если видят, что худо воспитанный ребенок бьет предмет, о который ему довелось ушибиться… Если же подобно этому поступает администрация?.. Решение этого вопроса предоставляю вашему высокопревосходительству…

Этот увоз повергнул меня в крайность: не могу думать, чтоб именно мое разорение чрез удаление из Иркутска или мое небытие в нем было необходимым залогом преуспеяния административных дел в Иркутске… Прошу ваше высокопревосходительство распоряжение о моем удалении из Иркутска как противузаконное и лишенное всякого основания, но для меня разорительное и угнетательное, — отменить…»

«…Ты очень хорошо сделал, что выслал Петрашевского за новые его подвиги.

…Для Сибири вредно то, что Завалишин, Петрашевский и другие пишут официально к министрам самые дерзкие ругательства и клеветы на местные власти, не исключая главных, и остаются безнаказанными; они всем рассказывают и показывают, что написали; до того дошло, что их боятся. В Чите давно боятся Завалишина. В Минусинске я переменил окружного начальника и назначил такого, который не боялся бы Петрашевского, а все оттого, что они стращают доносами в Петербург.

…Я выеду за границу, перед Европой ни Завалишин, ни Петрашевский не могли убить Амура и унизить то уважение, которым мне обязаны современники…»

«…Неужели у графа Амурского столько ненависти? Неужели прогрессивный генерал-губернатор не понимает, что вообще теснить сосланных гнусно, но теснить политических сосланных времен Николая, т. е. невинных, — преступно?..»

«До свиданья в парламенте!»

«…В Красноярск приехал я поутру 7 февраля. Станция находится там при гостинице. Толстый улыбающийся немец Иван Иванович вышел встречать меня и объявил, что меня давно уже ожидают и многие желали бы со мною видеться. Первым вопросом моим было, здесь ли Петрашевский. Немец отвечал утвердительно и обещал немедленно послать известить его.

Не успел я вполне разоблачиться от дорожных шуб и шарфов, как у меня оказалось уже четверо гостей… Из них особенно заинтересовал меня моряк капитан-лейтенант Сухомлин. С его парохода или фрегата бежал Бакунин… Умеренные прогрессисты в Иркутске находили, что Бакунин поступил нехорошо, изменив честному слову, которое он дал Корсакову, что не убежит. Я в этом случае не совсем согласен с умеренными прогрессистами…

Скоро пришел ко мне и Петрашевский. Не знаю почему, я воображал его человеком совсем иной наружности. Портрета его мне не случалось видеть; говоря о нем с некоторыми из тех, кто был сослан по его делу, я как-то не спрашивал о его наружности, — и он представлялся мне высоким, худым, с резкими и строгими чертами лица, да вдобавок еще блондином. Я не могу понять, почему составилось у меня такое о нем представление. Разве не на основании ли читанных мною в „Колоколе“ официальных бумаг его, наполненных юридическими тонкостями, к которым был я всегда так холоден, пока теперешнее мое дело не показало мне, что я поступал нерасчетливо, пренебрегая знакомством с дичью, именуемою законами Российской империи. Впрочем, едва ли мое представление о Петрашевском составилось не раньше. Я увидел совершенную противоположность тому, что ожидал.

Петрашевский не высок; он среднего роста и не худой, а очень полный. Походка его напомнила мне отчасти походку Герцена, и в самой фигуре его есть с ним сходство. Черты лица его довольно правильны, мягки и приятны. Большие черные глаза, очень выпуклые, обличают в нем сразу говоруна, и он, действительно, говорит много и хорошо; но, вероятно, именно потому, что много и хорошо, речь его полна противоречий. На голове у него осталось уже мало волос — перед весь голый, и только сзади низко опускаются на воротник сюртука их поредевшие черные пряди. Большая, что называется апостольская, борода, напротив, еще очень густа; по ней длинными белыми нитками прошла уже седина. Одет он был во все черное. И сюртук, и жилет, и панталоны — все было очень потерто и замаслено и обличало не совсем-то блестящие его обстоятельства…



Видевшись с ним всего один день, я не могу, разумеется, сказать о нем многого; но общее впечатление было для меня приятное. Я нашел только, что местные интересы… разные иркутские интриги и дела как будто заслонили от него интересы более широкие и общие. То, что для человека нового представляется не более как местными провинциальными дрязгами, для него, при постоянном столкновении с здешними властями, приняло слишком большие размеры и заставило как будто отчасти забыть о том, что сердиться следует на причины, производящие дурные явления, а не на самые явления…

Да и какая тут борьба для человека, поставленного своим положением политического преступника вне всякой общепризнанной деятельности, когда и в сфере-то более широкой у нас „удел разумной жизни, — как выразился Добролюбов, — для блага родины страдать по пустякам“.

То, что я наговорил, было предметом нашего довольно продолжительного спора с Петрашевским. Он обедал у меня в этот день; вечером располагал я уехать, но это не удалось.

После обеда Петрашевский уходил на час домой и потом опять пришел, и на этот раз не один, а с тремя молодыми людьми, которых отрекомендовал мне как лучших из здешней молодежи. Признаюсь, грустно мне было за Петрашевского, когда эти лучшие представители молодого поколения города Красноярска сидели у меня с ним вечером. Это были, может быть, и даже вероятно, очень добрые молодые люди, но…

Петрашевский пришел проводить меня, и я отправился из Красноярска часов в одиннадцать утра.

— До свиданья — в парламенте! — сказал мне на прощанье Петрашевский…»

О том, что его ожидало, литератор Михаил Ларионович Михайлов мог судить лишь по «Запискам из мертвого дома», по тем нескольким главам, что до его ареста опубликовал Достоевский. Впрочем, нет. К Красноярску он знал о собственном будущем много больше, пополнив дорогою полученное в Третьем отделении и в крепости образование.

Стихотворец, переводчик, беллетрист, публицист следовал из Петербурга в каторжную работу в рудниках за сочинение и распространение прокламации. Он печатал ее в Лондоне, раздавал в Петербурге и, разумеется, ни до Тобольска, ни, тем более, до Томска или до Красноярска она не дошла; но в тобольском остроге он почувствовал себя скорее в гостях, чем под замком. Неизвестные люди присылали ему журналы, газеты, книги. Утром к чаю являлось печенье и сливки, а к обеду — рябчики, наливки и сласти, и он даже не знал, кого благодарить. Посетители и посетительницы выражали ему сочувствие и по всем правилам бонтона приглашали его на обеды, а под новый тысяча восемьсот шестьдесят второй год незнакомая дама принесла ему в нумер букет цветов. При отправке в дальнейший путь он обедал у полицмейстера, после обеда отправились его провожать, так что он распростился с тобольским обществом уже за городом.

Между тем и картины мертвого дома не минули его.

Пересыльные кандальщики, как в зверинце, вповалку набитые под темными низкими сводами острожного чердака… Зловонный коридор и зеленые от плесени стены еле освещенной комнаты, куда его отвели вначале; полукруглое запотевшее оконце под потолком, спертый воздух, бесстрашная беготня мышей по ночам… Истомленные с дальней дороги лица на поверке. Сияют, как серебряные, кандалы — отчистила их дорога, бабы жмутся к печке с детьми на руках. Самые эти партии, плетущиеся по дороге навстречу бесконечным обозам с чаем от этапа к этапу — их серые частоколы темнели среди снегов возле каждой деревни. Впереди каторжные с белыми от инея бородами; за ними в куцых казенных полушубках ссыльные, дальше дровни с бабами, с больными, с детьми, закутанными в тряпье, а позади всех солдаты и казаки…