Страница 20 из 140
На следующий день Тринидад объявился в Миронесе. Он был в ярости, кричал, что это желтые профсоюзники его подставили, в сотый раз повторял, что в чем только его не обвиняли, чего только не клеили. Все жилы вытянули своими допросами, били, истязали, требовали, чтоб выдал — что? кого? Профсоюзники злили его даже больше легавых: погодите, АПРА поднимется, от вас, шкуры продажные, только мокрое место останется. С потрохами их Одрия купил. А на фабрике ему сказали, что, мол, тебя уволили без выходного пособия за то, что самовольно бросил работу. Обращусь в профсоюз — они меня пошлют подальше, толкнусь в министерство — то же самое будет, говорил он. Ну что ты лаешься без толку, — спрашивала Амалия, — лучше бы работу искал. Стал он обивать пороги, и всюду один ответ — кризис, мы по уши в долгах, и вдруг Амалия поняла, что Тринидад все ей врет; а от чего она умерла, Амбросио? В восемь утра уйдет, через полчаса — назад, завалится на кровать: устал как черт, всю Лиму протопал. Амалия ему: да ведь ты только что вышел. Операцию ей делали, говорит Амбросио. А он в ответ: да от меня шарахаются, как от чумного, шкуры эти всех оповестили, я в черном списке, никто меня не возьмет. А Амалия ему: оставь ты их в покое, ищи место, ведь мы с голоду подохнем. Не могу, он отвечал, я больной. Чем ты болен? Тогда Тринидад совал два пальца в глотку, пока его не начинало рвать: как ему искать работу, если он вдрызг болен? Снова поплелась Амалия в Мирафлорес, поплакалась сеньоре Соиле, сеньора сказала дону Фермину, а тот велел Чиспасу: передай инженеру Коррильо, что я прошу принять ее обратно. Когда же она сказала Тринидаду, что снова устроилась в лабораторию, он ничего не ответил, уставился в потолок. Больно ты гордый, что плохого будет, если я пойду работать, пока ты хвораешь? Ты же больной? Сколько они тебе дали за то, чтоб меня окончательно втоптать в грязь? — спросил ее Тринидад.
Хертрудис Лама очень обрадовалась, увидев ее, а старшая сказала: что значит — высокие связи, захотела — уволилась, захотела — нанялась. В первую неделю облатки летели мимо, пузырьки выскальзывали из пальцев, но скоро она освоилась, обрела былую сноровку. Его к доктору надо, говорила ей сеньора Росарио, что ж ты, не слышишь разве, какую он околесицу целый день несет? Да ничего особенного, только когда она его кормила или когда речь заходила о работе, а в остальном все как раньше. Покушав, он совал два пальца в рот, его рвало, а он: видишь, любовь моя, я болен. Однако если Амалия шума не поднимала и покорно подтирала за ним, он тут же забывал про свою болезнь и про ее лабораторию, пошучивал с Амалией весьма игриво, лез со своими нежностями. Все пройдет, думала, молилась, плакала Амалия, все будет как раньше. Однако ничего не проходило, наоборот: он стал выходить на улицу и кричать прохожим — эй, вы, желтые, шкуры продажные! Задирался с ними, хотел провести апперкот или прием кетча, но силы не было и каждый раз приносили мне его всего в крови, рассказывала Амалия подруге. А однажды ночью стало его рвать по-настоящему, и наутро она повела его в больницу для рабочих. Невралгия, сказал доктор, по чайной ложке, как будут боли, и с тех пор Тринидад беспрестанно повторял: ох, как голова болит, ох, болит-болит, сейчас лопнет. Пил лекарство, его тошнило. Вот придуривался-придуривался и вправду заболел, пилила его Амалия. Сделался он совершенно невыносимым, все ругал, слова ему не скажи, и шутки у него стали неприятные: как, говорил он, когда Амалия приходила с работы, ты меня еще не бросила? А дочка? — спрашивает Сантьяго. Часами пролеживал на кровати: если не шевелюсь, то мне хорошо, или беседы беседовал с доном Атанасио, а про ребеночка и не спрашивал. Если Амалия говорила: смотри, как я растолстела, или — ножкой бьет, он смотрел на нее тупо, словно не знал, о чем речь. Только поест — все тут же назад отдаст. Амалия взяла в лаборатории бумажных мешков, чтоб он в них, значит, тошнил, но он нарочно норовил на пол, в постель, на стол, и слабеньким таким, сладеньким голоском говорил: если тебе так противно — уходи, брось меня. Девочка, ниньо, осталась в Пукальпе. Но потом ему стыдно делалось, и он просил у нее прощенья, прости меня, любовь моя, мне так скверно, потерпи еще немного, скоро уж я тебя освобожу. Время от времени они даже в кино выбирались, Амалия хотела его как-то подбодрить, развеселить — сходил бы на футбол, но он тут же хватался за голову: что ты, я больной. Стал он совсем слабый и ужасно неряшливый, случалось, в мокрых штанах ходил, и ширинку забывал застегнуть, и уже не просил Амалию подстричь его, а почему же в Пукальпе? Ну что, не раскаиваешься, что связалась с таким ничтожеством, ведь спасовал при первой же неудаче и даже умом тронулся, не надоело тебе кормить своего захребетника? — спрашивала ее Хертрудис. Наоборот, теперь она его любила даже больше. Думала о нем неотступно, ежеминутно, впадала в панику, когда он начинал нести бессвязную чушь, и, когда в темноте он рывками стягивал с нее платье, голова у нее кружилась. Выкормила девочку одна Амалина подруга, ниньо, вынянчила и взяла на воспитание. Головные боли у Тринидада то исчезали, то возникали вновь, и Амалия никогда не знала, вправду ли он страдает, или придуривается, или преувеличивает свои муки. А вдобавок Амбросио впутался в одну историю там, в Пукальпе, и ему пришлось срочно оттуда смываться. Только рвота так и не прекращалась. Ты сам виноват, говорила ему Амалия, а он: это профсоюзные шкуры виноваты, любовь моя, он ей врать не станет.
Однажды сеньора Росарио встретила ее еще на улице, уперла руки в боки, засверкала глазами: оказалось, Тринидад заманил к себе ее дочку, Селесту, заперся с ней, хотел ее ссильничать, и дверь открыл лишь после того, как она пригрозила наряд вызвать. Тринидад оправдывался, твердил, что он всего лишь хотел пошутить, а сеньора Росарио, сволочь такая, знает ведь, что он на заметке в полиции, а поднимает шум, и на кой ему сдалась эта кубышка Селеста. Бессовестный, неблагодарный, совсем спятил, паразит, стала кричать на него Амалия и даже швырнула в него башмаком. Он безропотно сносил и брань и оплеухи, а ночью обхватил голову ладонями, повалился наземь, и Амалия с доном Атанасио потащили его под руки по улице, усадили в такси, свезли в больницу, там ему сделали укол. Домой возвращались пешком, Тринидад еле плелся, через каждые три шага останавливался передохнуть. Пришли наконец, уложили его, и, прежде чем уснуть, он довел ее до слез: брось меня, не губи свою жизнь, моя-то песенка спета, найдешь себе кого получше. Девочку назвали Амалита-Ортенсия, ниньо, ей сейчас уже годочков пять-шесть.
Как-то вернулась она из своей лаборатории, а Тринидад чуть не пляшет: кончились все наши беды, нашел работу! Целует ее, щиплет за все места, сам не свой от радости. Так ты же нездоров, сказала оторопевшая Амалия, а он: да все прошло, я вылечился, я здоров как бык. Оказалось, повстречал он на улице товарища своего, Педро Флореса, — ну, помнишь, я тебе рассказывал? — тоже априст, они с ним вместе во Фронтоне клопов кормили, и когда Тринидад выложил ему все свои огорчения, тот и говорит: пошли со мной, и привез его в Кальяо, и познакомил с другими товарищами, и в тот же самый день устроил его на работу в мебельный магазин. Вот видишь, Амалия, что такое товарищи по классу, он априст до мозга костей, да здравствует Виктор Рауль! Деньги ему положили не ахти какие, да в том ли дело, если у человека душа взыграла. Уходил он очень рано, а возвращался еще до прихода Амалии. Ему заметно получшало, голова уже не так болит, товарищи его сводили к доктору, тот уколы ему делает и ни гроша не берет, видишь, Амалия, как партия обо мне забоится, партия — все равно как семья. Педро Флорес у них в Миронесе не был ни разу, зато Тринидад часто теперь по вечерам уходил встречаться с ним, а Амалия заревновала: как ты можешь думать, что я тебе изменяю, я ведь всем тебе обязан, только смеялся на это Тринидад, клянусь тебе, это подпольные собрания. Не лез бы ты в политику, говорила ему Амалия, следующий раз живым не выберешься. О продажных желтых профсоюзах он больше не говорил, а рвота его все не прекращалась. Часто она его заставала на кровати — лежит трупом, глаза ввалились, от еды отказывается. Однажды ушел он на свое собрание, а Амалию позвал дон Атанасио: ну-ка, пойдем со мной, и привел ее на угол. Она смотрит — там сидит Тринидад, в полном одиночестве, и покуривает. Амалия долго на него смотрела, а когда он вернулся домой, спрашивает: ну, как собрание, а он: жаркие у нас с товарищами споры были. Другую завел, подумала она. Но почему ж тогда он так к ней ластится? Как пошел работать, в первую же неделю отдал Амалии всю зарплату нетронутой, давай купим что-нибудь сеньоре Росарио, надо ее умаслить, и выбрали ей флакончик духов, а потом: а тебе что купить, любовь моя? Лучше за квартиру заплатим, сказала ему Амелия, но ему непременно хотелось шикануть и чем-нибудь ее порадовать. Амалита — это она ей свое имя дала, а Ортенсия — в память одной дамы, у которой служила Амалия, ее, бедной, тоже уже на свете нет, она к ней была очень добра. Ясно, что после всего, что ты натворил, тебе надо смыться, сказал дон Фермин. Ты меня спасла, сказал ей Тринидад, говори, чего хочешь. И тогда Амалия: своди меня в кино. Картина оказалась жизненная, печальная, как будто про них снимали, и Амалия вся исстрадалась, а Тринидад ей: какая ты чувствительная, любовь моя, тебе цены нет. Тут он вспомнил про ребенка и положил ладонь ей на живот: ишь, брыкается. Сеньора Росарио прослезилась над подарком и сказала Тринидаду: ты не ведал, что творил, обними меня. В воскресенье Тринидад сказал: съездим к тетке, она тебя простит, как увидит, что ты в положении. Поехали в Лимонсильо, Тринидад вошел первым, а потом выскочила тетка с распростертыми объятьями. Она их покормила, и Амалия думала: ну вот, вроде все наладилось. Она дохаживала последние недели, Хертрудис и другие девушки из лаборатории уже шили ребеночку приданое.