Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 1 из 4



A

историк искусства и литературы, музыкальный и художественный критик и археолог.

В. В. Стасов

Комментарии

notes

1

В. В. Стасов

Оплеватели Верещагина

В 1874 году, когда Верещагин открыл свою туркестанскую выставку, у нас был всего один Тютрюмов. Теперь их налицо целых два. Оба в «Новом времени». Годы даром не прошли — трихины живо плодятся, — и ничего не потерял тот человек, кто, шесть лет назад, не успел узнать первоначального Тютрюмова или позабыл его с тех пор. Вот вам, вместо старого доброжелателя отечества, целые два новые, свеженькие, и хоть они не академики и не профессора, а стоят и того, и другого. Полюбуйтесь.



Старый Тютрюмов ретиво вступался за правду, за одну правду; он открывал глаза публике, каким-то чудом непозволительно пришедшей в восторг от невиданного ряда созданий. Новые Тютрюмовы точно так же спешат остановить восторги нынешней публики, удерживают ее благоразумною рукой на краю пропасти: «Куда, несчастная, бежишь, куда торопишься? И чем без толку восхищаешься? Повороти оглобли и ступай домой — спать. Верещагина картины — это одна куча неправд, сырого мяса, животных, вместо людей, ловкие эволюции художника, постигшего дух времени и умеющего уловить его».

В 1874 году старый Тютрюмов писал, что Верещагин употребляет всевозможные средства пустить пыль в глаза публике и обморочить знатоков; так, например, одни картины он осветил огнем, чтоб прикрыть разные недостатки, другие осветил лишь слабым светом из окон, а вообще ко всем своим картинам не пускал публику близко подходить. посредством перил; наконец, для привлечения симпатий публики, пустил в ход бесплатный впуск на выставку, продажу каталога по баснословно дешевой цене и т. д. Нынешние Тютрюмовы не решаются повторять целиком всех гадостей и пошлостей своего высокою патрона — он был тогда, за сбои позорные подвиги, слишком пришибен общим презрением и соболезнованием к его идиотству; но некоторые из его прекрасных аргументов они все-таки еще раз потащили на сцену, и пока один, неизвестный, более налегает теперь на уменье Верещагина обделывать сбои делишки, другой, выступивший под буквами В. П., с милою игривостью указывает на то, что этот, мол, Верещагин точь-в-точь, будто бы, даже и не русский, а враг. Вот, не угодно ли, сличите сами. Неизвестный писатель «Нового времени» говорит: «Ни у кого из предшественников Верещагина не было столько всевозможных ресурсов, столько уменья ими пользоваться и столько практического ума для того, чтоб производительно затрачивать свой труд. Он не создает школы, но создает самого себя, свой талант, свой образ воззрений, свою манеру письма, свои типы, свое уменье и средства располагать своим достоянием…» Словом, Верещагин — ловкий парень, знающий, как надо зашибать копейку. Не то же ли самое, только короче и ближе к дели, да еще с меньшим фарисейством, высказывал Тютрюмов, когда писал: «Такому художнику, как Верещагину, полезны только деньги, деньги и деньги, которые он умел ловко выручать…» Точно так же и г. В. П.; он нынче пишет: «Зачем эта бравада врага, нарисованная рукой русского художника? Или эту картину художник назначает для украшения стен Дольма-Бахче?» Все это говорилось умными Тютрюмовыми уже шесть лет назад. Посмотрите, даже выражения, слово в слово, те же. И Тютрюмов и его приятели (из профессоров и генералов) сто раз тогда повторяли: «Да что это за картина? Точно будто Верещагин писал их по заказу хивинского хана, для украшения его дворца!» И повторяли они эти умные, истинно патриотические слова прямо в уши Верещагину до тех пор, пока, наконец, чуть с ума не свели гордого и впечатлительного художника. Он взял и сжег, в отчаянии, три из лучших своих картин. Даст бог, однако, новые Тютрюмовы не добьются до столько же интересных результатов!

Да, хороши эти Тютрюмовы, их же благополучный род у нас не иссякает, а все только плодится и множится! Они даже в гору идут. Тот Тютрюмов, старинный, был бедный мазилка, скудный умом, державший с трудом перо в руках и только смиренно повторявший, что старшие, закулисные, говорили и нашептывали со злости и зависти, или что подсказывало ему собственное неразумие. Ну, а нынешние, вместе доки и писатели, про все разумеющие, обо всем ведающие, даже про Ахиллесов и Агамемнонов, которых, к крайнему их сожалению, не оказалось в картинах Верещагина — ну, а эти что, каких нашептываний чужих слушаются, каких собственных жалостных неразумии выступают проповедниками?

Один уверяет, что Верещагин сатирик, потому что у него в картинах все только дым, да порох, да трупы, и не на чем отдохнуть; а потом еще спешит объявить, что Верещагин не знает и не понимает, что такое реальная художественная правда. О, несчастный! Лондон, Париж и Петербург толпами ходили смотреть выставку Верещагина, находили ее небывалою, неслыханною и невиданною по правде и близости к натуре — и все потому, что Верещагин не уразумел еще, что такое истинная реальность, тщательно скрываемая в портфелях «Нового времени», все потому, что у Верещагина только и есть, что дым, порох и животные, вместо людей. Странная Европа! Должно быть с ума спятила, и писатель из «Нового времени» сумеет поставить ее на место.

Нечего сказать, прекрасное понятие у неизвестного писателя о том, что такое сатира.

Очень мне нравятся также ссылки неизвестного то на Европу, то на графа Льва Толстого. Один раз Европа ничего не значит, другой раз, тут же, только несколькими строками ниже — она все значит. Раз он говорит: «Как был понят в Париже Верещагин, нам до этого нет никакого дела». Вот и прекрасно; человек твердый, независимый, на одного себя опирающийся. Но капельку пониже: «Попробуй Верещагин показать французов в таком же виде (как русских), они заговорили бы не то, и были бы правы». А еще: «В Париже имели право говорить, вот они, какие русские, посмотрите, даже пленных морозят, о, варвары: и еще дальше: «Верещагин остерегся представить картины индийского быта, которые бы кололи глаза англичанам». Но, позвольте спросить, если вам никакого нет дела до того, как был понят Верещагин за границей, какое же вы после того имеете право еще ссылаться, одну секунду позже, на тех же французов и англичан, насчет того, как бы они приняли те или другие картины Верещагина, как бы на них посмотрели. Дела нет до Европы, так не извольте уж о ней и рот разевать.

Вот-то логика! А главное: какое миленькое, хорошенькое обвиненьице Верещагина в подхалюзничестве и прихвостничанье перед французами и англичанами. Тех, мол, трусишь и с ними ухо держишь востро, а нам — валишь что ни попало, что ни взбредет в бестолковую голову! Да ведь опять тут налицо старинный Тютрюмов: «У Верещагина, дескать, одно только на уме и есть — деньги, деньги и деньги, он об одном только и думает, как бы половчее сбыть картины». Да, да, это все у того самого Верещагина, который от великой жадности к деньгам делает даровую выставку вот уже в третьем конце Европы и платит бог знает какие тысячи рублей за перевозку своих тысячей пудов! У того Верещагина, который, чтоб удачнее продать свои подхалюзные картины французам и англичанам, перед началом выставок в Париже и Лондоне печатно объявлял, что картины не продаются!

Нет, посмотрите, какую неслыханную логику громоздит с досады, что ли, или, может быть, чтоб кому-то понравиться, неизвестный писатель «Нового времени». Картины Верещагина у него — и тенденция, и сатира, и атмосфера, в которой задыхаешься, и классическая трагедия, и мелодрама — и я уж и не знаю, что такое. Помня тон и пример своего оригинала, Тютрюмова, писатель «Нового времени, корит Верещагина даже за то, что у него есть средства „всякий этюдец вырисовать, вставить в красивую рамку и собрать нечто целое, свою поэму, свой роман“. Вот-то напасть! Уж и красивые рамки помешали, уж и они в вину поставлены, точно будто даже самый последний нищий живописец выставлял когда-нибудь свои этюды без рам. Несчастный неизвестный даже и того не знает, что не один Верещагин выставлял разом целые массы своих произведений; это делали и другие, например, хоть бы Курбе — да и не он один.