Страница 92 из 97
Сделавшись директором главной из наших консерваторий, Петербургской, Антон Рубинштейн принес в нее, во-первых, все свои личные художественные вкусы и понятия и, во-вторых, все вкусы и понятия немецких, ему известных консерваторий. В них он веровал слепо, и дальше их кругозора он ничего не знал и не видел. Он был гениальнейший, глубочайший по духу и поэзии, изумительнейший пианист — такой, выше которого никогда, конечно, не бывало, кроме его товарища и современника — Листа, которому подобного мир, по всему вероятию, еще долго не увидит. Но вкусы и понятия Рубинштейна были очень не широки и не обширны. По натуре, он был более всего ярый мендельсонист и несколько отступился от этого культа лишь в зрелые годы, не столько по внутреннему убеждению, сколько по изменившемуся в сильной степени новейшему мнению о Мендельсоне всей почти Германии. Он остановился после Бетховена только на Шуберте, Шопене и Шумане и далее из всего нового он уже ничего более не признавал. И Берлиоза, и Листа, и Глинку, и Даргомыжского он уже никогда не мог взять в толк и считал их всех чем-то вроде недорослей и неудачников. Некоторые из стремлений и начинаний Рихарда Вагнера были прекрасны и замечательны, но Рубинштейну они были чужды, далеки и совершенно непонятны. Собственные его сочинения, необычайно плодовитые, проявляли талант очень умеренный и мало самостоятельный. Он пробовал себя во всех решительно родах, сочинял оперы («Демон», «Купец Калашников», «Нерон» и др.), оратории («Столпотворение»), симфонии («Океан» и др.), симфонические картины («Дон Кихот», «Иван Грозный» и др.), концерты, бесчисленные произведения камерной и вокальной музыки — и хотя в России он имел огромный успех со своею довольно слабою (кроме восточных колоритных танцев) оперою «Демон» и некоторыми посредственными романсами (между которыми, однакоже, истинно прелестны «Персидские песни»), но все-таки, в окончательном результате, нигде и ни в чем сколько-нибудь значительных сочувствий они не достигли. Национального направления он не признавал и не любил. Все свои понятия и вкусы он привил и всей своей консерватории. В ней они постоянно царствовали с величайшею силою, да царствуют там довольно значительно и поныне.
73
Чайковский родился с великим, редким талантом, но, к несчастью, воспитывался в Петербургской консерватории в самую первую, т. е. в самую неблагоприятную, ее пору, во время неограниченного там владычества и обаяния Антона Рубинштейна. Его нежная, впечатлительная натура невольно поддалась деспотическому влиянию внешней мощи и авторитета. Следы этого влияния запечатлелись у Чайковского навсегда.
Музыкальная деятельность Чайковского продолжалась более четверти века. Почти все время он шел от успеха к успеху и скоро был признан, как в своем отечестве, так и в Западной Европе, величайшим музыкальным талантом России, талантом, равным Глинке, а у многих — талантом еще более высоким, чем Глинка. Такое мнение было, главным образом, условлено тем, что Чайковский, хотя и искренний патриот и пламенный обожатель всего русского, но в музыкальной своей натуре вовсе не носил элемента «национального» и был от головы до ног космополит и эклектик. Он писал своей энтузиастной поклоннице Н. Ф. Мекк в 1878 году: «Я страстно люблю русского человека, русскую речь, русский склад ума, русскую красоту лиц, русские обычаи. Лермонтов прямо говорит, что „темной старины заветные преданья“ не шевелят души его. А я даже и это люблю. Я думаю, что мои симпатии к православию находятся в прямой зависимости от врожденной у меня влюбленности в русский элемент вообще…» Другой раз, в том же 1878 году, он писал той же г-же Мекк: «Что касается русского элемента в моей музыке, т. е. родственных с народною песнью приемов в мелодии и гармонии, то это происходит вследствии того, что я вырос в глуши, с детства самого раннего проникся неизъяснимой красотой характеристических черт русской народной музыки, что я страстно люблю русский элемент во всех его проявлениях, что, одним словом, я русский в полнейшем смысле этого слова…» Нельзя не верить искренности такого правдивого и прямого человека, как Чайковский, но он как-то невольно сам себя обманывал насчет своих беспредельных симпатий ко всему русскому. В музыке они у него выразились в очень слабой степени. Навряд ли кто признает его композитором по преимуществу «русским», когда «русское» появляется в его сочинениях так мало и так редко. Без сомнения, он имел иногда в виду и это «русское», напр., в «Scherzo à la Russe», в финале 2-й своей симфонии, на мотив песни «Журавель», в andante 3-го квартета, в хоре с пляской первого акта «Онегина», отчасти в партии няни там же, наконец, в финале 4-й симфонии, изображающем целую массу русского народа; быть может, где-нибудь еще. Будучи талантом многоспособным и гибким, он мастерски и ловко справлялся иногда с этим национальным элементом. Но, вообще говоря, он его мало любил и мало ценил; он был всего более композитор космополитического направления и именно этим качеством особенно нравился как большинству русской, так и иностранной публики. Русская публика, давно развращенная в музыкальных своих вкусах итальянской оперой и другими зловредными и банальными элементами, сильно тяготилась новой русской музыкальной школой и ее творениями. И когда появился на арене Чайковский, талантливый космополит и эклектик, никого особенно не тянувший к «народному», все остались довольны и обрадованы. За пределами Вержболовской станции еще менее было спроса на народное. Чайковский близко подходил к Европе.
Дальнейшей побудительной причиной необычайных успехов Чайковского было то, что никаких особенных новшеств Чайковский не вносил в свои сочинения и охотно держался всех общепринятых традиционных форм музыки, к которым Европа давно привыкла и от которых отступлений не терпела. Все новые стремления Даргомыжского и членов балакиревского кружка были Чайковскому чужды, непонятны, оскорбительны, он считал их безумием, беззаконием, невежеством. Сам же он так сильно веровал в принятые формы, что в виде чего-то необыкновенно смелого, исключительного, указывал иногда г-же Мекк на те «отступления», которые он иной раз решался совершить в своих композициях. Так, напр., он рассказывает этой даме, что в своей 4-й симфонии, в первой ее части, «вторая тема, вместо того, чтобы быть в родственном и притом мажорном тоне — у него в минорном, и притом отдаленном. При возвращении главной партии вторая тема не появляется вовсе. Финал также состоит из целого ряда отступлений от традиционной формы…» Такие невинные «отступления» от правил вполне условных, казались, повидимому, Чайковскому, чем-то особенным и замечательным.
Еще далее резоном особенных успехов Чайковского повсюду был тот, что его сочинения, хотя и очень талантливые и разнобразные, имели всего чаще характер преимущественно элегический, меланхолический, задумчивый и грустный. А для большинства народных масс этот элемент и в музыке, и в поэзии всегда очень симпатичен, мил и драгоценен.
Но, как бы ни было, великая распространенность и слава Чайковского были во многих отношениях совершенно справедливы и законны. Он был так талантлив, так сильно способен наполнять свою музыку изяществом и красотой и притом так сильно мог действовать на слушателя мастерством своей формы и тонкими совершенствами своей колоритной и элегантной инструментовки, что не мог не влиять необыкновенно сильно и обаятельно на большие массы слушателей.
Чайковский написал на своем веку необыкновенно много, как и его первоначальный учитель Антон Рубинштейн. Это происходило, во-первых, конечно, прежде всего, от его внутренней потребности, а во-вторых, от его, вполне «консерваторского» мнения, что кто истинный музыкант, тот не только может, но должен писать много. Кто много не пишет, тот еще не настоящий художник. На этом основании он даже и Глинку сильно корил и обзывал не настоящим музыкантом. В 1878 году Чайковский писал своей присяжной корреспондентке и чтительнице г-же Мекк: «Глинка написал удивительно мало. Он работал как дилетант, т. е. урывками, когда находило расположение духа. Как мы бы ни гордились Глинкой и его колоссальным талантом, надо признаться, что он не исполнил той задачи, которая лежала на нем… Что было бы, если б этот человек родился в другой среде, жил бы в других условиях, если бы он работал как артист, сознающий свою силу и свой долг довести развитие своего дарования до последней степени возможного совершенства, а не как дилетант, от нечего делать сочиняющий свою музыку…» Таким образом, Чайковский был не очень-то доволен Глинкой и находил его «не исполнившим еще своего долга, еще не развившим свое дарование до совершенства». Но, к удивлению, Чайковский в то же время был «вполне доволен и восхищен» не только Делибом, Визе и другими французскими композиторами, но даже профессором Московской консерватории К. К. Альбрехтом, в музыкальных сочинениях которого он находил «огромный талант». После всего этого, можно себе представить, как неприятны были Чайковскому члены балакиревского кружка. «Я счастлив, — писал Чайковский в 1878 году, — что не пошел по стопам моих русских собратий, которые при малейшем затруднении предпочитают отдыхать и откладывать. От этого, несмотря на сильные дарования, они пишут так мало и так по-дилетантски… Вдохновение — это гостья, которая не любит посещать ленивых. Она является к тем, которые призывают ее… Нужно побеждать себя, чтобы не впасть в дилетантизм…» И Чайковский так и делал всю жизнь. Не ждал вдохновения, а «побеждал себя» и сочинял всякий день, чуть не всякий час.