Страница 1 из 2
A
историк искусства и литературы, музыкальный и художественный критик и археолог.
В. В. Стасов
КОММЕНТАРИИ
В. В. Стасов
Чудо чудесное
Довольно давно уже мне сильно хотелось, мне совершенно необходимо было высказать в печати то, что я теперь выскажу в нижеследующих строках. Но я не мог этого сделать. Болезнь, как-то особенно несвоевременная, помешала мне.
Когда случится что-нибудь счастливое, светлое, радостное, как относятся к нему обыкновенно люди? С радостью же, со счастьем, с восхищением. Когда человек, повидимому, совершенно уже погибавший, совершенно уже обреченный на смерть, вдруг спасется, каким-то чудом вынырнет из бездны и снова вернется к жизни и здоровью — все вокруг чувствуют прилив глубокого блаженства, сердце их полно, они восторженно приветствуют спасенного. Великое дело совершилось и подняло их душу.
Но иногда у нас совсем иное происходит. И счастье придет, и человек спасен от гибели — да никто не радуется, а вместо того все равнодушно молчат, глядят перед собой осовелыми глазами, пребывают в прежней апатии, а еще некоторые из них даже презрительно улыбаются, трунят и смеются.
Разве это не безобразно, разве это не ужасно?
А нечто подобное случилось как раз недавно.
Спасся человек от страшной гибели — гибели всего интеллектуального своего существа, человек, полный таланта и сил, человек, много больших дел сделавший на своем веку, таких, которые навсегда останутся, но попавший по какому-то злому случаю в грязный омут и водоворот, он спасся, он снова воротился к жизни, он снова расправляет крылья, он снова способен продолжать прежние большие дела, — но когда счастливая весть облетела наш русский мир, никто не обрадовался, никто не почувствовал себя счастливым, никто не вздохнул счастливо и не взглянул благодарно. Никто! Все промолчали, словно ничего важного, ничего необычайного не случилось, ниоткуда не послышалось обрадованного голоса. Какая печальная мертвечина!
А с кем счастье случилось? Кто был спасен? И от какой великой беды спасен?
Спасен был Репин, этот крупный, этот истинно великий русский художник, которого имя навеки стоит золотыми буквами на одной из самых значительных страниц истории русского художества; Репин, с которым произошел несколько лет тому назад какой-то необыкновенный, неожиданный, даже и до сих пор ничем не объяснимый переворот; Репин, которого вся Россия знала и любила, которым она гордилась и у себя дома, и в чужих странах, перед Европой, и которого Европа тоже хорошо знала и глубоко уважала. Конечно, он ничего никогда не изменил в самом главном — в своем творчестве, — здесь он не пошел никуда в сторону и остался все прежним: свидетель тому его последняя картина, талантливая и потрясающая по выражению, «Дуэль», которая удивила всю Европу на международной выставке 1897 года, в Венеции. Да, в своем собственном творчестве, в своем собственном художественном направлении Репин ни на единую йоту не изменился, ни в единой черточке ничего не сдал. Он остался прежним могучим, талантливым, своеобразным, оригинальным, национальным и глубоковыразительным художником. Но в теоретических мыслях своих он словно вышел из своего лагеря, из своих рамок, из своего характера и направления и перешел в какой-то другой, совершенно ему до тех пор чуждый стан. Все его друзья и почитатели его, все, что-нибудь понимающие в русском искусстве и сочувствующие ему, были глубоко огорчены и еще более глубоко удивлены. Никто не мог дать себе отчета, отчего такое странное чудо случилось, и все печально ожидали самых мрачных последствий. Почти никто, даже из числа искреннейших доброжелателей Репина, не осмеливался надеяться на его спасение, на его выздоровление от тяжкой болезни. Он казался безнадежным. И вдруг — о чудо чудесное! Безнадежный больной поздоровел и поправился, нашел внутри себя прежние силы, взял одр свой и пошел.
Все прежнее здоровье вновь принесла здоровая, сильная, глубокая художественная натура. Она ведь словно могучий родниковый ключ, который может на несколько минут скрыться и исчезнуть под гнетом грузных повстречавшихся на дороге камней и булыжников, со стороны навалившихся бревен, нанесенного ветром сора, мха и многосаженной плесени — да, все это может легко случиться, но родник, чистый и светлый — все-таки родник чудесный, его сила все-таки однажды возьмет свое и он снова засверкает на солнце.
Так случилось и с Репиным.
Он сбросил с себя одним махом, одним здоровым непобедимым напором и бревна, и булыжники, и сор, и плесень — и стал опять прежний Репин.
Он тоже воскрес к прежней жизни, как бедный Нехлюдов, как бедная Катюша в новом бессмертном творении величайшего из русских художников.
И этого воскресения у нас словно не увидали и не почувствовали. Большинство упорно промолчало, кое-кто подтрунивал, кое-кто, словно волки угрюмые, мрачно покосились на светлое чудо и завыли похоронную песню, промычали что-то низкое и гадкое про жадность, своекорыстие и подкуп, несколько декадентских дворняжек плачевно завизжали, словно ошпаренные поваром из окна. И на том все кончилось. На минуту взбаламученные круги на воде затянуло, и пошла опять прежняя рябь.
Единственным исключением явился Антокольский, произнесший несколько громовых слов изумления, укора и сочувствия. Но ведь зато он настоящий художник.
Что меня более удивляло б нынешнем репинском деле, это — что многие, кивая главами, всего горше упрекали художника, за что? — за то, что он от чего-то к чему-то перешел, что он не остался на прежнем месте, что он не был тверд, прочен и устойчив. Какие забавные люди! Словно тот, у кого случилась чахотка или водяная, ревматизм или расстройство нервов, присягнул этим болезням на веки веков вечные, должен быть им верноподданный слуга и поклонник, и даже думать не смей от них избавиться. Нет, будь им прочен и верен, носи эти гадины в себе, облизывайся и благодари усердно. Тогда ты самый хороший, самый настоящий человек.
«Репин два года тому назад говорил вон что, а теперь говорит вот что». Ну, что ж, и слава богу, что он стал говорить то, что теперь говорит, а не то, что тогда говорил. Можно молебен служить, можно пудовую свечку поставить, а не то что попрекать.
Разве Белинский худо сделал, что отступился от прежних уродливых мыслей и перешел в самый что ни есть противоположный лагерь?
Некоторые дворняжки попробовали тявкать, что вот, мол, Репин однажды говорил про академии то-то, а теперь стал говорить другое. Неправда, неправда, тысяча раз неправда и клевета. У Репина, на его веку, не раз бывали ошибки и недочеты в его (впрочем, всегда превосходно написанных) статьях об искусстве, и ему не раз это указывали, в печати же. Но он никогда не изменял своего мнения об академиях. Только он всегда имел в виду, говоря про наше отечество, не одну Академию, а две: прежнюю и новую. Против прежней он всегда ратовал (хотя, к несчастью, иногда с нею все-таки в чем-то еще сходился); он на нее нападал, как на художественного деспота, педанта, формалиста и лжеучителя; на новую он возлагал все надежды, и это потому, что эта была Академия уже совершенно другая, такая, которая желала неприкосновенно уважать личность и самостоятельность художника, которая отступалась от всякого художественного деспотизма и оставляла за собою только обязанности технического школьного обучения. Как же смешивать эти две академии, как же злостно попрекать Репина, навыворот, в его симпатиях и антипатиях?
Никогда, ни прежде, ни нынче, Репин не переставал проповедывать о пользе и необходимости художественного учения, и особенно нападал на недостаточность его, в особенности у нас. Поэтому, с некоторым даже преувеличением, он указывал русским художникам на Париж и Мюнхен, где учатся усерднее, усидчивее, прилежнее.