Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 11 из 54



– Филострат! Филострат! – раздались голоса. – Августа хочет говорить с тобой.

Все с завистью посмотрели на философа, когда он пробирался к Юлии Домне.

– Я здесь, домина.

Домна протянула ему какой-то свиток.

– Вот, посмотри это, Филострат, – сказала она, – мне прислали это из Антиохии.

Филострат склонился над свитком.

– Это записки Дамиса об Аполлонии Тианском, – продолжала Домна, – написаны скверно, площадным языком. Ты мог бы написать по ним замечательный роман. С твоим стилем...

Стоявший рядом с Виргилианом председатель «священного общества странствующих риторов, почитающих Диониса» объяснял Скрибонию, продолжая разговор:

– Когда он на репетиции произнес слова «великого Агамемнона», поднимаясь на кончики пальцев, Пилад в порицание заметил, что он изображает не великого Агамемнона, а высокого ростом Агамемнона...

Речь шла о последней пьесе, поставленной в театре Помпея, и о миме Лукиане. Кто-то восторгался:

– Ложным страданием и красотой он вызывает во мне слезы!

Виргилиан с любопытством оглядывался по сторонам, прислушивался к разговорам, пытался услышать, о чем говорит Юлия Домна. Дион Кассий не покидал его ни на минуту, выжидая удобного случая, когда можно будет подвести начинающего поэта к августе. Но вокруг было столько людей, добивающихся чести говорить с нею. Наконец Дион протолкал его вперед.

– Августа, – сказал он не без торжественности, – позволь мне представить тебе сего юного служителя Муз!

Виргилиан в смущении, ничего не видя, кроме сияющих глаз Юлии Домны, стоял теперь, в центре всеобщего внимания. Домна, все так же подпирая усталую от стихов и высоких мыслей головку, приветливо улыбнулась.

– Этот юноша тоже пишет об охоте? – спросил Диона Антонин.

– Нет, цезарь, он пишет латинские элегии, – отвечал с поклоном Дион Кассий.

– А... – зевнул Антонин.

Юлия устала. Страшно было подумать о том, чем кончится ее роман с Плавцианом. Люций прощает многое и на многое смотрит сквозь пальцы, но мало ли что может прийти ему в голову? Занятая своими мыслями, она отпустила ласковым кивком головы Диона и смущенного юношу, который ей очень понравился. Она видела, что из боковой двери, ведущей во внутренние покои, входил Септимий Север.

В сопровождении Ульпиана, тончайшего юриста в республике, с которым он только что совещался по вопросу об эдикте, запрещающем аборты, приветливо улыбаясь, император приблизился к августейшей супруге и поцеловал ее в лоб.

Во всем, от этой благостной улыбки до манеры носить свою раздвоенную бороду, якобы запущенную, а на самом деле лелеемую, как сокровище, император подражал великим Антонинам[25]. Даже в поклоне его было что-то от Марка Аврелия. В глубокой тишине все склонились перед господином мира.

– Продолжайте вашу беседу. Я, надеюсь, не помешал вам? – сказал Север, опускаясь в кресло из слоновой кости, которое ему уступил сын.



Виргилиан с волнением смотрел на императора. О нем столько ходило рассказов, от анекдота с тогой Марка Аврелия, которую тот дал Северу, когда однажды Север, еще легат, явился к императору на пир в плаще, что, по мнению многих, предопределило судьбу будущего августа, до рассказа о женитьбе Севера на Юлии Домне только потому, что в ее гороскопе было указание звезд на то, что она будет супругой цезаря. Этот сладко улыбающийся человек, дрожавший за свою репутацию среди всяких болтунов, риторов и поэтов, которые могли ведь каждую минуту написать какой-нибудь памфлет, высмеять его, не постеснялся умертвить Лэта, спасшего его в сражении под Лугдунумом, казнил тысячи людей, виновных только в том, что их гороскопы намекали на блестящую судьбу, или увидевших во сне пурпур и имевших неосторожность рассказать об этом своим друзьям. Из Африки или из Сирии стекались подобные ему честолюбцы в Рим, мужи без стыда и без совести, деятельные, хитрые, как лисы, способные произносить блестящие речи, ловкие и неутомимые в снискании общественных почестей, проникали в сенат и магистратуру, и кончали свои дни в богатстве, завершая блистательную карьеру консульским званием, мечтой каждого римлянина. Северу повезло. Карьеру свою он закончил императорским пурпуром. И вот, господин Рима и мира, он улыбался заискивающе перед этими стихоплетами, в страхе, что они могут пустить гулять по свету ядовитую эпиграмму.

– О чем вы беседовали, друзья мои? – повторил Август, обводя собрание усталым ласковым, «антониновским», взглядом.

– Оппиан нам читал свои стихи, отец, – сказал Каракалла.

– Наверное, прекрасные стихи, – любезно улыбнулся император.

– Отличные стихи. И я хочу попросить тебя, отец, о том, чтобы ты обратил на него свое благосклонное внимание.

– В чем дело, сын мой? – повернул к нему император пышную бороду, предчувствуя просьбу.

– Сжалься над несчастным поэтом!

Оппиан прибыл в Рим с острова Мелиты, где он добровольно разделял ссылку отца, на которого обрушился страшный гнев августа по поводу какой-то глупой сплетни. У старика конфисковали имущество, дом и виноградники, схватили, его и на галере привезли на остров Мелиту. Теперь сын явился в Рим за помилованием.

– Разве я могу тебе в чем-нибудь отказать, друг мой, – потрепал август сына по щеке. Щеки у цезаря были круглые и румяные, как у женщины.

– Антипатр, – обратился Север к префекту своей оффиции, – ты здесь? Запиши! И прикажи выдать Оппиану тысячу золотых.

Собрание ахнуло. Этот самый корыстолюбивый человек в Риме, не моргнув глазом, подарил тысячу золотых! Было чему удивляться. И тотчас же на Оппиана посыпались, как из рога изобилия, дружеские комплименты.

– Как тебе блестяще удалось описание слона! Как ты сказал? Облако, несущее в своем чреве страшную для смертных грозу? Замечательно!

– Восхитительно!

– Со времен самого Вергилия не было ничего подобного!

– Тем более на греческом языке!

– Какой талант!

Рабы в белых туниках, вышитых золотом (одежда, присвоенная императорским служителям), разносили на серебряных подносах сласти и орехи, печенье, плоды. Другие принесли в амфорах старое вино, вареное со специями. Император милостиво беседовал с Филостратом. Он сам был не чужд литературе и в свободное от государственных трудов время писал свое «Жизнеописание», в котором он подражал Плутарху. Теперь все в Риме кому-нибудь подражали, и он выбрал себе совсем неплохой образец. Все так же благостно улыбаясь, Север расспрашивал Филострата о том, что он думает сделать с записками Дамиса, о которых слышал от своей просвещенной супруги. Но было в его улыбке что-то обреченное, печальное. Казалось бы, все ему удалось в земном пути: какие победы, какие успехи, какие постройки! Родной Лентис превращался по мановению его руки в волшебный город, легионы обожали его, своего повелителя, и августу – «мать лагерей». Уже не пышная эпитафия на гробнице, предел желаний всякого честолюбивого человека, а апофеоз, обожествление, должно было закончить его земные дни. Но непреодолимая усталость сковывала его сердце. Сколько разочарований и бедствий! Сколько обманутых надежд! И что сделает с его наследием, прекрасным плодом таких трудов и злодеяний, сын, оба они, Антонин и Гета, впитавшие в себя все его недостатки?

А в Британии предстояла новая война, и Юлия мечтала об очередном любовнике...

Итак, после трехлетней разлуки Виргилиан возвращался к пенатам. Три года он провел в странствованиях и приключениях, изучал философию в Афинах, принял посвящение на Элевзинских таинствах, беседовал в Александрии с Аммонием Сакком о душе. Виргилиану казалось, что эти беседы были лучшим, что он испытал в своей жизни. В ночь последнего перехода Виргилиан не спал. Пользуясь благоприятным ветром, «Фортуна» шла вдоль италийского берега. Справа слышно было иногда в темноте, как лаяли собаки, мелькал огонек. Это, должно быть, пастухи разводили костры, потому что ночь была прохладна. Накинув на плечи овчину, Виргилиан стоял у борта и смотрел в ту сторону, где была земля Рима. Ему вспомнились трудные слова Аммония: