Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 33 из 97

Отпил воды и продолжил:

– Вот, де, какой незрелый командир полка, который ещё и матом где-то Солженицына покрыл за нерасторопность и непорядки в батарее, так наш «провидец» – слюной изошёл: «Меня, с университетским образованием, это быдло смеет ругать матом. Он ещё попомнит это. Я ему этого не спущу».

Схватил меня за руку, уверяя в правдивости своих слов:

– Это не только я слышал, а многие офицеры полка. Могут подтвердить, если что…

Помолчал минуту и уже иным тоном, сокрушённо и устало дополнил:

– Ты понимаешь, сынок, я мало о нём знаю, как об однополчанине. Он всё – со своею кралей от всех укрывался. Даже братскую чарку с нами не выпивал, а узнал его доподлинно, до конца, когда издаваться у нас стал, в лихолетье, которое наступило после девяностого года.

Прокашлялся от напряжения и добавил:

– А так – и не слышал о нём. Правда, в хрущёвское время звону было много, когда вышел его «Один день Ивана Денисовича». Даже Госпремию, безмозглый Хрущёв, вручил ему за этот пасквиль.

Посмотрел вожделённо на графинчик с водкой и пока я наполнял рюмки, заговорил вновь:

– Поверь мне, я в то время жил и скажу тебе честно: я в полку, за всю войну, так и не знал, кто там у нас был особистом. И был ли он вообще. И штрафников не видел за всю войну. Были они, знаю, но нам заградотряды не нужны были, мы сами, гадов, зубами рвать были готовы.

Гордость выплеснулась из его души и он, уже громко, да так, что на нас стали оглядываться посетители ресторана, среди которых я узнал даже Райкова, депутата Госдумы (Земля круглая, подумал при этом):

– Да если бы у нас, в сорок первом, был полк такой, как наш, уверяю тебя, не дошли бы они до Москвы. Ни за что не дошли бы! Ещё под Смоленском, да Ельней полегли бы все.

И мой гость уже рокотал:

– Шутишь, за всю войну дивизию танков выбили у них. Гибли и сами, конечно. Но дивизию угробили, мать их в душу.

Отчаянно бросил:

– Эх, сынок, налей ещё рюмочку, слезы-то. Душу саднит.

Выпил, тяжело вздохнул и продолжил:

– Как я уже тебе говорил, я учителем русского языка и литературы служил. И поверь мне, что уж что-то в языке смыслю. И я внимательно анализировал его «Один день…» этот, окаянный, когда он в роман-газете был опубликован.

С запалом, нагнетая ярость, выдохнул:

– Поверь мне – убожество, убожество, с точки зрения языка, образов, логики изложения, а уж низменных страстей сколько – к слову, это – во всех его книгах. Одним словом – убожество, жалкое, ничтожное убожество.

– Ну, сидела же Русланова, сидел Рокоссовский с Горбатовым. Ты же читал их книги. Что пишут? Как рвались на фронт, за Родину воевать!

А здесь – цель-то, единственная – под одеялом пайку съесть. Вот и высшая радость.

Задумался, совсем трезво и здраво продолжил, совершенно молодым голосом:

– Были ли репрессии? Были, несомненно. И невиновные были, Но они ведь и страдали от таких прохвостов, как Солженицын. Это ведь именно такие, как он, и клепали доносы на рокоссовских, горбатовых, королёвых…

Подмигнул мне, как родной душе:

– Помнишь, как он в «Архипелаге» своём окаянном пишет – ему предложили сотрудничество, осведомителем, значит, быть – и он сразу же согласился и, прости, как сам же пишет – горячий шомпол в задницу при этом не вставляли. Согласился сразу. И даже кликуху сам себе придумал. И пишет ведь об этом, стервец, не стыдится нисколько.

– Ты ведь только посмотри, – и он опять раскрыл книгу: «Оглядываясь на своё следствие, я не имел основания им гордиться. Конечно, мог держаться твёрже. А я себя только оплёвывал».

Фронтовик как-то затейливо изломал свои выцветшие брови и обратился ко мне:

– Как же это, сынок?

Мы надолго с ним замолчали, и он, уже устало, обронил:

– Или, смотри ещё: «Я, сколько надо было, раскаивался и, сколько надо было, прозревал».

При этом мой собеседник даже палец указательный, правой руки, вверх поднял:

– Вот это борец со сталинизмом! Честь и совесть нашей эпохи?!

И уже нетерпеливо ко мне, хотя я и не думал его перебивать:

– Знаю, знаю, что всё это ты прочитал, не хуже меня знаешь. И, как честный человек, не видеть этого не мог. Не заметить этого не мог. Не имел права.

– Да, отец, вижу и я всё это.





– Но ты мне скажи, что же это за такая «антисоветская деятельность» у него была? Ты знаешь, за что он был арестован? Мы в полку все это знали – он своим друзьякам, а они часто к нему наезжали, всё что-то, запершись, талдычили, передал письма, в которых «критиковал» товарища Сталина за непоследовательность, за то, что тот не ставит в войне конечной цели – весь мир, силой, обратить в социализм.

Засмеялся после своих слов и спросил:

– Понимаешь, в чём дело?

И он даже заёрзал по скамейке:

– «Герой»-то понимал, что грядут решающие сражения, а ему – уж очень жить хотелось и он нашёл выход – клянясь в верности товарищу Сталину, тем не менее, его пожурил, что он-де, ставший гораздо позже, при Хрущёве, извергом и людоедом, а тут – не хочет знамя социализма над всем миром установить.

Потыкал своим пальцем в открытую книгу:

– Поэтому он и спрятался в «каталажку» – победа-то видна уже была, а за такую критику товарища Сталина – что, пожурят, да и только.

Потёр переносицу кулаком, словно, силясь вспомнить что-то важное и продолжил:

– Где-то, точно не помню, в начале февраля его и арестовали. А с марта начались такие бои, что я такой ярости – и за всю войну не помню.

У меня в батарее три человека, со мной, в живых остались.

И так… во всём полку.

При этих словах, у него даже глаза заслезились, но нить разговора не утратил и довершил:

– Поэтому нос по ветру он держал востро. Лучше срок отмотать, а с его дальними целями – и за мученика сойдёшь, а значит – продвинешься, растолкав всех, наверх, – нежели «смертью храбрых». Он этого очень боялся и всё говорил, как он жить хочет.

При этом даже выругался:

– Вроде мы не хотели. Но только жить-то можно не любой ценой, кто же тогда Отечество отстоит? Оборонит его кто?

Решительно прервав себя, попросил:

– Давай, сынок, ещё по одной, а то у меня и сердце обуглится.

Ожидая, пока я наполню рюмки, горько, самим сердцем, произнёс:

– Я как вспомню, как какой-то его радетель написал в дни его смерти: «Солженицын уже в 1943 году сказал: «Мы победили!». Видишь, какой провидец оказался! Сукин сын!

Даже кулаком по столу ударил, так, что и тарелки зазвенели:

– А мы знали, уже с 22 июня 1941 года, что победим. И Вождь в своей речи сразу заявил – наше дело правое, победа будет за нами. И пограничник, в Бресте погибая, знал, что враг будет разбит. Поэтому и стоял насмерть!

Саркастически улыбнулся, взял рюмку в руку и добавил:

– А в сорок третьем году – какой же дурак, после Сталинграда, не видел, что мы победим? Весь народ мира это чувствовал и знал это.

Наклонился ко мне и спросил:

– Ты – человек учёный, знаешь, почище меня, что Черчилль, уж на что враг ярый и лютый наш, на протяжении всей истории, и то, после Сталинграда, писал, помню, в «Правде» читал, что хребет фашистскому зверю был сломан именно под Сталинградом.

Мы выпили по рюмке и тут наша девочка-официантка, заметив паузу, принесла барабольку с картошкой.

Более вкусной рыбы я на своём веку не ел. Она просто таяла во рту и мой собеседник, не в силах сдержаться, громко восхищался:

– Поди ж ты, живу здесь, а такого чуда не едал. Спасибо, сынок.

Съев несколько рыбок – он продолжил:

– Ты молодой был, не всё помнишь. А я хорошо помню, как он, поддержанный Хрущёвым, развернулся в критике Шолохова.

Он же слюной исходил прямо, что не Михаил Александрович – автор «Тихого Дона». Какого-то Крюкова приплетал.

А Шолохов-де – неуч и явить «Тихий Дон» не мог по определению.

Засмеялся и глядя на меня своими пронзительными, хмельными слегка, молодыми глазами, продолжил, чеканно:

– А уж когда Михаилу Александровичу Нобелевскую премию присвоили – этот гусь уже в Америке был. Тут уж он не сдерживался, «Голос»-то я слушал. Так он прямо потоки грязи и лжи на него выливал.