Страница 216 из 224
Как выше я сказал, сколько зла перенес я от вас (бояр) в юности и переношу доселе! Этим теперь тебя пространно изобличу. Вот что было (хотя ты был в то время юн, но можешь знать): когда Божьим соизволением отец наш великий государь переселился в лучшую жизнь, оставил тленное и земное царство, перешел в царство небесное, которому нет конца, и предстал перед царем царей и господином господ, я остался с одним братом покойным Георгием. Мне был тогда третий год, брату же один год. Родительница наша благочестивая царица Елена осталась в бедственном вдовстве и будто в пленении пребывала, окруженная иноплеменными народами, ведшими непримиримые войны, как-то: с литовцами, поляками, крымцами, татарами, ногаями, казанцами. И в то же время от вас, изменников, беды и скорби она испытала, так как, подобно тебе, бешеной собаке, князь Семен Бельский и Иван Лятский бежали в Литву и оттуда ездили в Царьград, в Крым, к ногаям, везде возбуждая войну против православных. Они, однако, не добились успеха, так как, при заступничестве Бога и Пречистой Богородицы, молитвами великих чудотворцев и родителей наших, все сии злые намерения распались в прах. Потом изменники подняли на нас дядю нашего князя Андрея Ивановича, и с этими изменниками (восхваляемыми тобою и готовыми, по твоим словам, положить жизнь за нас) он пошел к Новгороду. И многие в то время от нас отстали и пристали к дяде нашему князю Андрею, а во главе их был твой брат князь Иван. Но и эти злые намерения, с Божьею помощью, не имели успеха. Не это ли есть доброхотство восхваляемых тобою? Не так и полагают за нас свою душу, когда имеют намерение погубить нас и возвести на престол нашего дядю? Затем, обычаем изменников, они стали отчизну нашу, Радогощь, Стародуб, Гомель, нашему врагу, Литве, передавать. Вот какие это доброхоты!..
Когда, по Божьей воле, родительница наша, благочестивая княгиня Елена, перешла из земного царства в небесное, мы с покойным братом Георгием остались сиротами, уповающими на Пресвятую Богородицу, молитвами святых и родителей наших. Мне был тогда восьмой год, и те, которые должны быть подданными нашими, стали самоуправничать, ибо государство было тогда без владетеля. Они ничего сообразного с нашим благом не делали, сами предались достижению богатства и значения, ссорились друг с другом. И что они наделали! Сколько бояр, воевод, доброжелательных отцу нашему, избили; дворы, села и имения дядей наших присвоили себе и водворились в них; казну нашей матери перенесли в большую казну, неистово топча ее ногами и толкая кольями, а иное разделили между собою! Все это сотворил дед твой Михайло Тучков. Князья Василий и Иван Шуйские самовольно взяли меня под свою опеку и, таким образом, воцарились, выпустив из заключения и пристроив при себе всех тех, которые были главными изменниками относительно отца нашего и матери нашей... Нас же, то есть меня и моего родного брата, покойного Георгия, воспитывали, будто чужих или убогих детей. Не удовлетворялись даже наши потребности относительно одежды и пищи...
Ты пишешь о крови своей, пролитой в сражении с иноплеменниками за нас, и в своем безумии полагаешь, что она вопиет против нас перед Богом. Но ведь это смеха достойно! Кто пролил эту кровь, против того она и вопиет. Если кровь твоя и действительно пролита врагами, то ведь этим ты исполнил лишь свой долг относительно отечества; не сделай ты этого, и ты бы не был христианином, а варваром. Таким образом, этот упрек нас не касается. Гораздо в большей степени наша кровь вопиет перед Господом против вас, кровь, пролитая благодаря вам. Она струилась не из ран, не кровавыми пятнами, но потом и усталостью от множества трудов, которыми вы меня преступно, выше сил моих, отягощали. По причине вашей злобы и вашего утеснения много слез наших, вместо крови, было пролито, много было вздохов и стенаний, происходящих из глубины сердца. От этого я получил боль в пояснице. Я у вас никогда не пользовался любовью, к царице моей и к детям нашим вы никогда не относились с искренним вниманием. Таковое мое моление вопиет пред Богом против вас больше, чем ваше безумие, потому что пролитие крови вашей за православие не то, что пролитие крови из-за самолюбия и богатства.
Ты призываешь верховного судью Бога. Воистину! Он праведно воздаст каждому по делам, и добрым и злым; но только всякий человек должен рассудить, какого и за какие дела он должен ожидать себе воздаяния? Пишешь, что лица своего нам не покажешь до дня Страшного суда Божия; но кому же желательно видеть столь эфиопское лицо?»
Прочитав письмо, Курбский сначала вскочил со скамьи, растерянно осмотрелся по сторонам, как бы чего-то ища. Но вот, тяжело дыша, опустился на скамью и, облокотившись головою на руки, окаменел в глубоком раздумье над только что прочитанными строками царева ответа.
В каждой строке, в каждом слове он видел, чувствовал самого царя... Вот, вот он! Словно царь вошел сюда, в горницу, стоит около него, Курбского, гневный, дрожащий. Казалось, он, Курбский, слышит тяжелое дыхание Ивана Васильевича, видит его судорожно сжимающую рукоять меча большую, жилистую руку... Но самое страшное: он, князь Курбский, видит недоуменный, острый, полный мучительного страдания взгляд своего вчерашнего венценосного друга, взгляд, тихо вопрошающий: «Так ли, Андрей? Правда ли оное? Не изветы ли твоих недругов?»
Слезы потекли по щекам князя. Горница наполнилась золотистым туманом воспоминаний о днях тесной дружбы с царственным юношей, когда в походных шатрах даже спали рядом, ели из одной чаши, а в роскоши дворцовых торжеств сидели бок о бок, как братья, как самые близкие люди в Русском царстве...
«Так ли, Андрей? Правда ли оное? Не изветы ли твоих недругов?»
И сквозь слезы, тяжело дыша, Курбский прошептал:
– Правда, Иван Васильевич... правда... Прочь! Уйди! Не мучай!
XIII
Июль тысяча пятьсот шестьдесят шестого года.
Жестокая битва с врагами за Балтийское побережье в самом разгаре.
Над полями и лесами величественное, горячее летнее солнце, не радующее одинокие села, деревушки и починки, обездоленные, разоренные войной.
Сторожевой службы станичный голова из-под Тольсбурга, что на Балтийском море, Герасим Антонович Тимофеев с товарищами пробирается в Москву – вызван на Земский собор. Герасим, как и его товарищи, не знает, что это такое и зачем понадобился царю он, порубежник, закинутый службою в глушь на морской берег.
Порубежный страж твердо знает одно – всякий час быть начеку, чтобы вороги не напали на сторожу врасплох. Конь всегда оседлан, пищаль всегда заряжена, сабля турская отточена – все наготове. А Земский собор... чудо новое, неслыханное!
«Когда Господь судил мне быть бедным сошником, крепостным мужиком, – о таких делах в деревне я и не слыхивал. Ныне, хотя и испомещен я сотником над прибрежной охраной, но так же несведущ в делах государских, как и прежде. Пошто я царю?» – думал Герасим, пробираясь в Москву.
Восемь воинов вызваны с Балтийского побережья в Москву, чтобы быть на государевом совете. Чудно! «Герасим», «Гераська» – на государевом совете. Будто в сказке! Просто не верится.
«Скоро опять увижу Москву», – думал с волнением Герасим.
Вспомнил старого товарища, земляка, с которым некогда бежал из колычевской усадьбы в Москву. Где-то теперь он, Андрей Чохов? Жив ли? Расстались в самое горячее время Ливонской войны, по взятии Нарвы. Всего шесть лет минуло с тех пор, а будто было это так давно. Все изменилось. И море стало иным. Бороздят его иноземные корабли: то держат путь к устью реки Наровы, то уплывают из нее на запад. Плывут и свои, московские, суда с высокими мачтами, с двуглавым орлом на стягах. Теперь никто не осмеливается нарушить покой занятого Русью Балтийского побережья, охраняющего нарвское плавание. И он, Герасим, уже не тот. Государь хоть и в Москве, на престоле, но «государев глаз далеко сигает»: много всяких подарков получил он, Герасим, от его царской милости. И землей наделен на побережье, и денежно не забыт, и звание станичного головы получил. Все по государевой воле. Уравнен ныне в правах со служилыми людьми, дворянами.