Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 36 из 44

Акулина Тарасовна медленно повернула к Наташе голову.

— А как же? Видела. — Помолчала и еще раз сказала: — Видела.

— Кто он, если не секрет? Где живет?

Старая женщина на это улыбнулась улыбкой легкой, светлой и благодарной. Но отвечать не стала.

* * * *

Ночь над Шантарой была уже плотная, когда Наташа вышла за хилую оградку, окружающую избенку бабушки Акулины, и медленно побрела к почте вдоль мертвой и глухой улицы, раздумывая о нелегкой судьбе этой женщины, снова и снова поражаясь ее доброте, незлобивости, ее рассуждениям о смысле жизни на земле. «Сколько ж вы перенесли-то! — само собой и не первый раз, кажется, вырвалось в конце ее рассказа у Наташи. — Это лучше б не родиться! Для чего, для чего?» — «Чо мелешь-то, неразумная! — с досадой ответила старуха. — Не от нас зависит родиться, не родиться». — «Я не об этом, я… о смысле жизни вообще…» — неумело выкрикнула Наташа. Но старуха мысль ее поняла, помолчала и тихо, будто только сама себе, ответила: «Так что ж смысл? Кровь-то человечья, да слезы, да пот людской — это для земли, может, как керосин для лампы? Есть — горит, нету — потухла…» — «Что вы говорите! — протестующе воскликнула Наташа. — Этот керосин… совсем другой! Человечья улыбка, человечий смех! И вообще — радость, счастье…» На это старуха усмехнулась: «Да кто спорит, доченька! Только на земле и того, и другого в достатке. И недаром то день, то ночь, то солнышко, то непогодь… 0-хо-хо, Наташенька, вот и выходит, что смысл этот тоже мудреная штуковина. Может, богу одному и ведомый. Да только ить и бога-то нету. Одни мы, люди, и есть… И нам вся эта жизня и предназначена. Какая она ни есть. И нам надо понимать, в чем ее керосин…»

Проходя мимо дома Маньки Огородниковой, которая сидела сейчас где-то в тюрьме за укрывательство ворованных Макаром Кафтановым товаров, Наташа с жалостью вспомнила эту круглолицую, полноватую, с большими и тяжелыми грудями молодую женщину, которая спасла ей жизнь. Говорят, она сама пришла в суд, когда судили Кафтанова, Зубова и Гвоздева, все сама рассказала. И еще кто-то слышал будто, как этот Петр Зубов, когда Огородникова села рядом с ними на скамью подсудимых, прошипел сквозь зубы: «На коленки добровольно встала? Ну и подыхай… Выживешь в тюрьме — Макар тебя после прирежет».

«Они прирежут! — со страхом и омерзением думала Наташа. — Зачем уж ей было говорить, что она прятала ворованное? Ладно бы уж, ведь не добровольно же, этот ужасный Макар ее заставил спрятать, угрожал… Но и тут опять эти странные слова Зубова: „На коленки встала?“ Хотя что ж, у них, у бандитов, своя мораль, свое понятие всяких вещей…»

Огородниковой дали, кажется, два года, в дом ее вселили какую-то многодетную семью с завода. Наташа часто видела во дворе орущих на разные голоса ребятишек, а сейчас возле дома, как и повсюду, было тихо, но дом, как другие, не казался мертвым, потому что одно окошко чуть подсвечивало, и Наташа поняла, что мать этих ребятишек, уложив всю семью, еще доделывает какие-то свои бесконечные дела, а может, ждет с завода мужа — вот-вот должна была кончиться вторая смена.

Очутившись у почтового деревянного барьерчика, Наташа долго не могла сочинить телеграмму. Она написала шесть слов: «Москва, Наркомат боеприпасов, Миронову Александру Викторовичу», — а что писать дальше, не знала, стояла в задумчивости и кусала кончик старенькой ученической ручки.

— Что же ты? — буркнула усталая работница почты, чем-то похожая на Веру Инютину, такая же острозубая, с кудряшками. — Напряглась, будто родить собираешься. Давай скорей, а то мы закрываемся. Ведь полночь…

Наташа сердито глянула на женщину, постучала ручкой в стеклянную чернильницу-непроливашку, быстро написала первое, что пришло теперь на ум: «Папа, это я, Наташа, а если это ты, почему молчишь? Ведь наш парторг Савчук тебе говорил, что это я. Позвони, ради бога, к нам на завод или напиши по адресу…»

Наташа быстро вывела адрес и протянула бланк приемщице телеграмм, та долго читала, шевеля губами, как безграмотная, потом подняла удивленное лицо.

— Ты что, девка, это чепуховину такую? Это ж как понять?

— Ах, ну, как вам объяснить? Мой отец он… А может, это не он.

— Он, не он… Чего такое приключилось?

Сзади скрипнула дверь, кто-то вошел, протянул через барьерчик руку и выдернул из руки приемщицы бланк.

— Это что такое, гражданин?! — воскликнула приемщица. — Дайте сюда телеграмму! Верни сейчас же! Хулиган! Чего позволяете?

— Я не хулиган, а Юрий Антонович Савельев. Здравствуй, Наташа. Минуточку… Тут все правильно. Ее отец был…

— Юрка! — воскликнула Наташа. — Не смей! Ничего он не был, понятно?

— Я и говорю, Наташа… — И опять к приемщице: — Они были разлучены войной. Теперь вроде отец ее отыскался, в Москве работает. Так ей сказали. И вот она… Эмоции, конечно, но все понятно.

— Хулиган, право слово… — Приемщица отобрала у Юрия телеграфный бланк, опять прочитала, шевеля губами. — Эмоции… Хоть эти «ради бога» вычеркните. Телеграмма все же.

— Да вы сами, — попросила Наташа.





Потом они вдвоем с Юрием вышли из почты. Мимо толпами валил народ, стоял галдеж, вспыхивал временами смех. С завода шла закончившая работу смена. Голоса слышались и с соседних улиц, и вообще вся ночная Шантара, только что дремавшая, казалось, в непробудной тишине, ожила, повсюду в домах загорались огни.

— Я смотрю — ты на почту зашла, — проговорил Юрий. — Постоял, подождал. Что-то ты долго. Думаю, надо хоть поздороваться.

Наташа шла молча, сильно наклонив к земле голову, шагала быстро и все прибавляла, прибавляла шаг. Юрий не отставал.

— Ну что тебе надо от меня?! — вдруг резко остановилась она. — Мне бегом бежать, чтоб ты отстал?

— Я б догнал, — проговорил Юрий, опуская виноватые, словно побитые, глаза.

— Я ж тебе все давно сказала…

Юрий был в чистом рабочем комбинезоне, от него пахло металлом, станком.

За минувший год он нисколько не изменился, казался все таким же долговязым, словно двадцатилетним парнем, смешливым и беспокойным, все так же гулял у него, видимо, в голове «ванька-ветер», как выразилась однажды заведующая заводской столовой Руфина Ивановна. Только временами на него находило, когда он разговаривал с Наташей, непривычная серьезность, и тогда он чувствовал себя неловко, то и дело переступал с ноги на ногу и будто не знал, что говорить.

Наташа боялась такого его состояния, догадывалась, что с ним, старалась наедине не встречаться.

Раза два-три, когда она работала еще в столовой, он спрашивал ее о Семене, часто ли пишет, и, выслушивая скупые ее ответы, искоса, стыдливо как-то, бросал взгляды на ее тяжелеющий живот.

Когда она была уже в декрете, он заявился однажды к ней домой, принес неизвестно каким способом добытые яблоки — много, целую авоську.

— Витамины. Полезно будет ребенку.

— Зачем? Но надо, — сказала Наташа, все же благодарная.

— Чего там…

Бабушки Акулины дома не было, она приболела и уплелась в больницу. Юрий сам вымыл над тазиком два яблока, подал Наташе.

— Спасибо, — сказала она, смущаясь своего огромного теперь живота.

И вдруг Юрий упал на колени, обхватил этот живот длинными руками, прижался к нему лицом. Наташа визгливо, по-бабьи, закричала, уронила яблоки, изо всей силы принялась отталкивать Юрия, за волосы оттягивала обеими руками его голову прочь, а он, не выпуская Наташу, целовал сквозь ситцевый халат ее тугой живот и лихорадочно бормотал, как обезумевший:

— Наташа, Наташа… Люблю, люблю тебя! Это не Семкин, это мой ребенок в тебе, это мой, мой…

Наконец она все-таки вырвалась из его цепких и сильных рук, отбежала прочь, давясь обидой, гневом, рыданиями.

— Как не стыдно! Ведь Семен твой брат… родственник…

— Пускай! Я ненавижу его, ненавижу…

— Замолчи! — яростно закричала она, собрав все силы, какие могла собрать. И ухватилась сама за живот, чувствуя, как от крика он весь наполнился режущей болью.