Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 17 из 25



ЧЕРДАК

Тем временем, обуреваемая нетерпением Фуксия, так и не дождавшись завтрака, залезла в буфет, где у нее хранился неприкосновенный запас съестного – половинка булки с тмином и немного вина из одуванчиков. Здесь также имелась коробочка с финиками, которые Флэй, где-то ими разжившийся, принес ей несколько недель назад, и две наморщенных груши. Последние были завернуты в тряпицу. Затем она зажгла свечу и поставила ее на пол у стены, затем, выгнув молодую, сильную спину, ухватилась за изножье кровати и оттащила ее от стены настолько, чтобы можно было просунуться между стеной и изножьем и отпереть дверь «посудного шкапа». Перегнувшись через спинку изголовья, она подхватила пакет с едой, подняла с пола свечу и, пригнув голову, протиснулась сквозь узкую щель прямо на нижние ступени лестницы, темной спиралью уходившей вверх. Закрыв за собою дверь, Фуксия задвинула засов, и трепет, который она всегда испытывала, запираясь в своих владениях, охватил ее, на миг пронизав дрожью с головы до ног.

И вот, со свечой, освещавшей ее лицо и три плывущих перед нею ступени, Фуксия начала подниматься в свое царство.

Пока она карабкалась в винтом свивавшуюся тьму, тело ее распирала обморочная тревога, какая одолевает человека в зеленом месяце апреле. Сердце девочки болезненно билось.

То была любовь, равная по мощи любви мужчины к женщине и проникающая столь же глубоко. Любовь мужчины или женщины к им принадлежащему миру. К миру их очага, в котором честно сгорают их жизни, – сгорают привольным огнем.

Любовь ныряльщика к обжитому им миру волнующегося света. К миру жемчугов, и нитей травы, и воздуха жизни в его груди. Рожденный для того, чтобы нырять в глубину, он составляет единое целое с каждым роем лимонно-зеленых рыб, с каждой цветастой губкой. И замирая на феерическом дне океана, ухватившись за вросший в песок остов кита, он становится совершенным и бесконечным. Пульс, сила, вселенная колышутся в его теле. Он пребывает в любви.

Любовь художника, стоящего в одиночестве, вглядываясь, вглядываясь в творимую им гигантскую, красочную поверхность. С холстов, что, прислонившись к стене, стоят вместе с ним в этой комнате, в него вглядываются набросанные на пробу, остановившиеся в росте фигуры, движущиеся от пола до потолка в еще не бывалом ритме. Перекрученные тюбики, свежая краска, выдавленная и размазанная по сухой, покрывшей его палитру. Пыль под мольбертом. Краска, присохшая к ручкам кистей. Белый, безмолвный свет северного неба. Окно, изумленно глазеющее на него, пока он вдыхает свой мир. Свой мир: запах скипидара, в аренду взятая комната. Он придвигается к своему полурожденному детищу. Он пребывает в любви.

Жирная земля, пересыпающаяся, крошась, в пальцах пахаря. И как искатель жемчуга бормочет: «Я дома», – смутно продвигаясь в странном, водянистом свете; как художник шепчет: «Я дома», – на своем одиноком плоту, сбитом из досок пола; как медлительный землепашец на ниве… – так говорит с темнотой кружащая вдоль по лестнице Фуксия: «Я дома».

Вот это сродство свое с винтовой лестницей, с чердаком и лелеяла она, ведя правой ладонью по деревянной стене, карабкаясь вверх, встречая, наконец, как и ожидала, провисшую, податливую доску. Теперь она знала, что осталось лишь восемнадцать ступенек, что еще два поворота и – неописуемое, золотисто-серое, процеженное свечение чердака приветственно встретит ее.



Добравшись до верхней ступеньки, она привалилась к откачной трехфутовой дверце, похожей на дверцу хлева, оттянула засов и вошла в первое из трех помещений чердака.

Пробивавшееся сюда утреннее солнце сообщало разного рода предметам некое смутное устроение, но ни в малой мере не разгоняло тьмы. Тут и там тонкий луч пронизывал теплый, задумчивый сумрак, наполняясь неспешной пылью, кружащей, точно разреженная звездная твердь, в важном порядке.

Один из этих узких лучей осветил лоб и плечо Фуксии, другой извлек из ее платья румяный тон. Справа от нее стоял огромный, разрушающийся орган. Трубы его были поломаны, клавиши разболтались. Серые пауки, потратив десятилетия трудов, укутали фронтон органа в кружевную шаль. Недоставало лишь духа инфанты, чтобы восстать из пыли и покрыть ею плечи и голову, как баснословнейшей из мантилий.

Глаза Фуксии едва различались во мраке, ибо свет, падавший ей на лоб, утоплял по контрасту лицо девочки в еще более темных тенях. Но глаза ее были спокойны. Этот странный покой сменил возбуждение, проснувшееся в них на лестнице. Девочка, замершая на верхних ступенях, словно бы обратилась в иное существо.

Этот угол чердака был наиболее темным. Летом свет ухитрялся пробиться сквозь трещины в покоробленном дереве, между сместившимися камнями, но косые лучи его, казалось, шли не так прямо, как в зале побольше или в галерее, уходившей отсюда вправо. Третья комната, маленькая мансарда, с ее лесенкой, шедшей из галереи вверх, с ее перильчатой верандой, освещалась лучше всего, поскольку могла похвастаться окошком со ставнями, которые, открываясь, обнаруживали пространство кровель, башен и крепостных стен, большим полукругом лежавших внизу. Между высокими бастионами виднелась, сотнею футов ниже, часть прямоугольного дворика, на котором переходивший его человек казался не больше наперстка.

Сделав три шага к первой из галерей, Фуксия остановилась, чтобы перевязать над коленом подвязку. Смутные стропила нависали над ее головой и, распрямляясь, она увидела их и ощутила прилив неосознанной любви. Это обширное помещение заполнял всякий хлам. Очень длинное и высокое, оно казалось меньшим, нежели было на деле, ибо фантастические груды всего, что только можно вообразить, от огромного органа до оторванной, раскрашенной головы игрушечного льва, которым, видимо, тешился давным-давно кто-то из предков Фуксии, заполняли его, наползая от каждой стены, пока не осталась свободной лишь узкая аллейка, ведшая в следующий раздел чердака. Высокий, узкий проход этот, извиваясь, добирался до середины первой галереи, где резко сворачивал под острым углом направо. То, что этот каньон был набит всяким хламом, вовсе не означало, будто Фуксии он не интересен, будто она пользовалась им лишь как проходом. О нет, именно в нем провела она немало долгих вечеров, глубоко заползая в его пещеры и обнаружив немало странных укрытий среди разрозненных мощей прошлого. Она знала пути, ведшие к центру того, что представлялось курганами мебели, ящиков, музыкальных инструментов и игрушек, бумажных змеев, картин, бамбуковых доспехов и шлемов, флагов и прочих реликтов разного рода, знала, как знает индеец свою зеленую, потайную тропу. На расстоянии вытянутой руки от нее шкура, снятая вместе с головой с бабуина, пыльно свисала с разломанного барабана, воздымавшегося за тусклыми завалами чердачной дребедени. Сколь бы огромными и неприступными ни выглядели эти фантастические курганы в недвижном и теплом полусвете, Фуксия могла, если бы пожелала, неловко, но очень быстро углубиться в них, добраться до самой их сердцевины и, в одно-два мгновения совершенно исчезнув из виду, прилечь на древний диванчик, где ее поджидала книжка с картинками.

Этим утром Фуксия собиралась навестить третью из своих комнат и потому прошла каньоном и поднырнула под туго набитую ногу жирафа, которая, поймав луч пятнистого света, торчала поперек пути, образуя подобие низкой притолоки как раз перед самым поворотом. Миновав этот изгиб, Фуксия увидела то, что и ожидала увидеть. В двенадцати футах от нее спускались ко второму чердаку деревянные ступени. Стропила над ступеньками покоробились и обвисли, позволяя различить лишь часть лежавшей за ними залы. Но и видимое пространство пустого пола позволяло судить о целом. Она сошла по ступеням. Простор разодранных туч, небо, пустыня, покинутый берег – вот что открылось перед ней.

Первый шаг по пустым полам был для нее выходом в пространство. В простор, отдаленное представление о котором дают пронзительные крики кондоров, и он различается орлом сквозь кровь, что застит ему глаза.