Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 4 из 12



— Не плачь, — повторяет Элина и вдруг видит: он тянет шейку, широко разевает рот, как пловец, набирающий воздуху. Да он голоден! Еще бы, конечно, проголодался. Как она сразу не сообразила?

Элина садится в кресло — как раз вовремя, в ногах странная дрожь — и задирает кофточку, неуверенно, пытаясь припомнить загадочные схемы грудного вскармливания: захват соска, поза при кормлении, основные трудности. Но зря она волновалась. Малыш четко знает, что делает. Он устремляется к груди, как щенок, которому кинули кость, и начинает сосать, сперва жадно, потом спокойнее, потом опять жадно. Элина смотрит на малыша, пораженная его деловитостью, уверенностью. Ей кажется, что проходит вечность. Нормально ли это — сидеть так полчаса, сорок пять минут, час с лишним? За окном в разгаре утро: прохожие спешат к Хэмпстед-Хит и в другую сторону, к автобусной остановке. Пятна света подбираются к ногам Элины, а малыш сосет и сосет.

Должно быть, она задремала в кресле. Когда она открывает глаза, все залито светом, а малыш лежит у нее на коленях, как котенок, и разглядывает часы у нее на руке.

Элина проверяет себя, обращается мыслями назад. Вспомнила? Вернулось к ней во сне прошлое? «Роды, роды, роды, — твердит она про себя, — надо вспомнить, вспоминай». Но увы. Она помнит, как была беременна. Видит ребенка у себя на коленях. Но как он сюда попал — загадка.

Элина подносит руки к лицу, разминает виски, чтобы привести себя в чувство. «Ну вот, — говорит она в тишине, и голос слегка дрожит. Почему дом затих, будто ждет ответа? — Вот мы и проснулись. — Она почему-то снова перешла на финский. — Что будем делать?» — обращается она к малышу, будто к гостю, с которым едва знакома.

Она поднимается, медленно-медленно, и, крепко прижав к себе ребенка, пробирается ощупью вниз по лестнице, не спуская глаз с его личика. Это ее сын. Она его родила. Она знает, потому что Тед сказал, а еще потому, что он чем-то напоминает ее отца — тот же лоб, тот же завиток надо лбом. Элина проходит мимо ванной. Дверь открыта, на полу пеленальный коврик в красную полоску — она помнит, точно помнит, как покупала его. Помнит, как раздражали ее рисунки на детских вещах — слащавые мишки, похожие на людей рыбы с хищными ухмылками, утки с длинными, будто накрашенными, ресницами. Вокруг коврика подгузники, салфетки, тряпочный осьминог, флакон детского масла. Кто все это разложил? Неужели она? И когда?

У подножия лестницы стоит коляска — Элина помнит и ее. Коляску им подарил Симми, прикатил ее однажды вечером. Еще тогда. Когда она была беременна. Хитроумное устройство с серебристыми колесами, темно-синим складным верхом и блестящим тормозом. Внутри постелены простыни и одеяльце. Элина замирает на миг над коляской, потом укладывает малыша — просто так, ради интереса. Он лежит невозмутимо, будто давно привык к коляске. Сучит ножками, смотрит на синий верх, на заклепки с боков. Потом закрывает глаза и засыпает. Постояв немного, Элина идет на кухню.

И почему-то оказывается у дверей, ведущих в сад. Тяжелые двустворчатые двери из армированного стекла. Для безопасности, объяснил Тед, когда Элина спросила, зачем такое толстое стекло. В руках у нее почему-то кружка и свернутая газета. Элина нагибается, чтобы положить их на пол, и вдруг в животе будто что-то обрывается, дыхание перехватывает от боли. Элина роняет газету и кружку, сама чуть не падает, хватается за дверь, упирается лбом в стекло, держится за живот, ругаясь на нескольких языках.

Когда она открывает глаза, вокруг все так же тихо. Позади — кухня. Впереди — сад. «Все проще простого, — уверяет она себя, — ты была беременна, потом родила». Но почему она не помнит, как рожала?

В глубине сада — домик. Это студия, ее построил для Элины Тед. Точнее, нанял двух поляков, а те построили. Из шлакоблоков, рубероида, стекловаты, нержавеющей стали — Элина спрашивала у строителей слова, те искали их в польско-английском словаре, а Элина мысленно переводила на финский. И все смеялись. Один спросил Элину, скучает ли она по Финляндии, она ответила: нет, — а потом поправилась: да, иногда. Но она давно уже там не живет. А вы скучаете по Польше? — спросила она. Оба молча кивнули. «Мы возвращаемся, — сказал один, — через два года».

Значит, они уже дома, в Польше. Элина смотрит сквозь ветки сада на студию, которую для нее построили: стены, облицованные шлакоблочными панелями, крытая рубероидом крыша. У нее в налоговых декларациях, в документах написано: художница. А что толку? Она не помнит, когда в последний раз заходила в студию, забыла, что значит быть художницей, чем занимается художник, как проводит время. Жизнь в маленькой студии, все часы, что провела она там, кажутся бесконечно далекими, как детский сад.



Можно заглянуть туда сегодня — почему бы и нет? Взять ключ, что висит рядом с холодильником, и пойти, ступая по мокрой траве, малыш в скрипучей коляске впереди, открыть дверь и зайти. Взглянуть на холсты, что висят на стенах или стоят на полу возле шкафов, ощутить хоть какую-то связь с прежней жизнью. Работать сегодня никто не заставляет. Можно просто посидеть в студии с книгой, посмотреть, как льется свет в окошко под самой крышей. Там, у окна, стоит кресло — Элина сама обила его зеленой шерстяной материей. Самое подходящее место, чтобы все вспомнить.

Элина раздумывает, кусая губы, и вдруг чувствует какой-то запах, — оказывается, он преследует ее все утро. Сладковатый, даже приторный. Будто пахнет ношеной одеждой. Или мокрой бумагой. Или молоком.

Элина оборачивается, принюхивается. Воздух лишь слегка отдает хозяйственным мылом. Она нюхает пижаму, волосы, запястье, сгиб локтя, ладонь.

Запах ее собственный. Элина поражена. Новый запах. От нее пахнет не так, как пахло всю жизнь. Это ее запах.

Тед рывком отодвигает кресло и плюхается в него, швырнув сумку на диван позади себя. Включает все экраны и, пока они, моргая, оживают, едет в кресле через всю монтажную, к лотку для входящих документов. Телефонные сообщения, пара писем, просьба дать рекомендацию, кое-как нацарапанная записка от продюсера о копии фильма, что недавно смонтировал Тед. Пододвинув кресло ближе к телефону, Тед хочет снять трубку, но вдруг замирает.

Он вертит в пальцах ручку, снимает колпачок, снова надевает. Кладет руки на вогнутый край стола. Смотрит на экраны перед собой; на одном — сообщение об ошибке: файл не найден. Тед переводит взгляд на свои ботинки — на одном вот-вот развяжется шнурок, — на мигающий красный огонек телефона, на немые черные динамики, на диван с горой подарков. Корзины с фруктами, букеты в целлофане, детское одеяльце, перевязанное лентой, исполинская атласная собака с тупой улыбкой на морде. На рабочем столе, прямо под рукой у Теда, золотистый картонный пакет. Жесткий — такие выдают только в самых дорогих магазинах; наверху синяя веревочка. Пакет вручила Теду администратор монтажной, как только он вошел в дверь. «Поздравляем! — сказала она. — Мальчик!» И обняла его, и Тед почувствовал затылком холод ее металлических браслетов, а молния на ее джинсах больно врезалась ему в ногу.

«Спасибо, — ответил Тед, взяв пакет, кивая всем, кто собрался вокруг — секретарше, девушке на побегушках, смутно знакомой актрисе, другим монтажерам. — Очень приятно. Очень…» И осекся — скажи он еще хоть слово, он бы заплакал. Он ни разу не плакал с тех пор, как стал взрослым, ни разу, даже когда попал в аварию — свалился с мопеда в Греции. А теперь слезы душили его, будто подымались волной из груди. Боже, с чего это вдруг?

Тед вновь тянется к телефону, но отдергивает руку, потирает лоб. Ему невольно думается: что ты здесь торчишь? С ума сошел? Ты должен быть дома, с Элиной, с малышом, а не впопыхах заканчивать надоевшую работу. Подумаешь, одним боевиком больше, одним меньше. Что ты здесь делаешь?

Странное дело, удивляется Тед, окидывая взглядом свой стол, вокруг все по-прежнему. Ряд дисков на полке, ручки на подставке, экраны компьютеров, мышь с проводом, армированная подставка для руки (безуспешная попытка справиться с хроническим растяжением связок), репродукция Элининой картины на стене.