Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 80 из 107

Мотыльковый полет огоньковой свечи со стола на окно. Две секунды — и сразу все стало темно.

Снег валит. Оттепель кончилась. Небо набухло холодною ватою. Мохнатыми пухлыми хлопьями плюхает снег на панель. У подъезда скрежещут железной лопатою, счищая намерзшую капель. Смолк оркестр. Сквозь вуаль снегопада черные толпы проходят куда-то, упрямо месят сотнями ног рыхлый снег. Спотыкаясь, уходят все прямо и прямо…

Флаги нависли линялыми тряпками. Кроет их мокро лепными охапками белою лапой метель.

— В чем же цель? — теплым паром струится доверчивый робкий вопросик.

Но холодные фразы ответа, как снежные хлопья, хлюпают жар погасить:

— Как в чем цель? Победить!

— Ну а дальше?

— «Дальше» будет не скоро.

— Значит, враги так сильны?

— А вы знаете, кто наши враги?

Вальц чувствует ясно в вопросе насмешку и обиженно шепчет:

— Белогвардейцы, заводчики, помещики, финны, поляки…

— Чепуха, все это мелочь! Наши враги куда посерьезней!

— Посерьезней? Значит, это не фраза, что ваша задача — завоевать целый мир?

И опять не ответ, а загадка:

— А что вы считаете миром?

— Географию я не забыла: Францию, Англию, Германию, Америку, Китай, — ну, словом, все страны!

Но он положительно нынче не в духе:

— Если и их завоюем, то все же не будем всем миром.

Вальц неловко — она умолкает. Но снова и снова горячие мысли одеваются в круглое слово:

— А хорошо было бы сознавать, что мы целый мир покорили и что мы — Россия!

— Чепуха, нам таких завоеваний не надо!

— Так каких же, каких, Алексей Иванович?!

Зудин глядит на нее и молчит. Стоит ли заниматься кустарной пропагандой? Если уж говорить, то говорить об этом, как прежде — в глухой полутемной каморке, перед вереницей грязных лиц, пристальных глаз, ртов раскрытых, прямодушных, серьезных рабочих, таких же, как он, как когда-то бывало. То — свой брат: нутром понимает, с полслова. А это что?.. И он удивленно глядит на изящно одетую неженку женщину, рядом с ним торопливо скользящую среди хлопьев, мостящих панель. Темные глазки у Вальц потонули в нависших ресницах. Только губки, задорно раскрыв свой бутончик, показали тычинковый ряд лепестками блестящих жасминовых зубок. Вся она — нежная, теплая барынька, теплотою манящая, Вальц в манто, Вальц в духах.

— Вы желаете знать, где же главные наши враги? Я отвечу: в нас самих!





Он встречает в ответ чуть скользящий вопросом, шаловливо влекущий, уверенный в чем-то своем взгляд ее шоколадных, ласкающих глаз.

— Да, в нас самих! — раздражается Зудин. — В этой внутренней тяге к прошлому: к прошлому быту, к прошлым тряпкам, к прошлым привычкам. Вот где наши враги!.. Ах, если б люди смогли взглянуть на мир по-новому, то и мир стал бы новым и лучшим.

— Вы говорите как будто из евангелия…

— Евангелие здесь ни при чем. Мы помощи с неба не ожидаем! Сами мы боги!

Его слова, как бичи, раздраженно стегают что-то нежное, хрупкое, милое, и Зудину хочется, мучительно хочется бить, бичевать, хлыстовать своим словом, упругим и резким.

— Вы сердитесь? — говорит она мягко, покорно. И чувствует Зудин, как ее теплая ручка прикоснулась на одно мгновенье к его холодной руке. — Зачем вы сердитесь, Алексей Иванович? Ну, пускай я неразвитая, глупая… Ведь поэтому-то вас я и спрашиваю…

Зудину становится стыдно. Чего, в самом деле, он так разошелся? Как это глупо? Кому и за что он мстит? Что его бесит?

И чувствует Зудин, как родное, какое-то смутное чувство где-то теплится жарко в его тайниках. А в то же время мучительно стыдно и себя, и этого чувства, и всех встречных, которые смотрят на него, как он под хлопьями снега шагает по сумрачной улице рядом с женщиной, боязливо скользящей на цыпочках, изящненькой Вальц, Вальц в манто, Вальц в духах.

«Тогда не нужно было с манифестации возвращаться с ней на службу совместно, с самого начала. А ведь пошел, и пошел так охотно. А теперь подымают голоса предрассудки, ложный стыд», — язвит над собой сам Зудин.

— Мне показалось, — говорит ему Вальц, — что и в евангелье и в ваших словах звучит одинаковая мысль о совершенстве существа самого человека: враг — внутри. Как же тогда достичь самосовершенства?!

«А совсем ведь неглупая баба: так в точку и бьет», — изумляется Зудин.

— Совершенства достигнем мы при новом лишь строе, когда уничтожим гнет рабства и эксплуатацию капиталистов.

— Ну а пока?

— Что пока?

— Как же быть с нашим внутренним врагом?

— У нас он весь уже сходит на нет, а в ком сидит — мы его вышибаем, — и Зудин, порывисто сжавши кулак, рассекает им воздух.

Вальц умолкла, как будто согнувшись в раздумье.

— Мне не верится в эту возможность! — упрямо подернув головкой, вдруг чеканит она. — Если б все люди, Алексей Иванович, говорили бы друг другу честно правду в глаза, они все, и давно бы, сознались, что это интимное чувство себялюбия и склонности к разным удобным… ну, привычкам там, что ли, доставшимся нам по наследству от тысячи предков, — словом, вся эта милая культура, комфорт, который вы презираете… Не качайте головой: я чувствую, как вы его презираете… Вся эта культура — да ведь это же часть нашего Я, нашего тела, и убить ее… нет, невозможно!.. Вот почему… — она даже остановилась и лучи своих взглядов закинула ласково прямо до дна его глаз, — я преклоняюсь перед вами, перед вашей святой высотой, но сама в коммунизм ваш не верю… нет, не верю.

Взор ее медленно сполз к тротуару.

— Разве себе самому, на духу, вы не сознаетесь, что есть и у вас личные, лично свои интересы, личные запросы, личные выгоды? И разве не ими так красится жизнь? И мне даже жалко было бы наблюдать человека, у которого всего этого не было б. Так, получилось бы нечто вроде фальшивой пустышки: одна скорлупа, а ядра-то и нет. А ведь это ядро и есть святая святых человека: и у меня и у вас… Ну вот, например, ваша семья, — в ее голосе запела холодная нотка. — Ваша жена, Елизавета Васильевна, милейшая женщина, ваши дети… ну разве все это не ваши узколичные привязанности и разве может быть как-нибудь иначе? Эта частная собственность гораздо сильнее внутри нас, чем то кажется нам, но почему-то считается стыдным в этом сознаться. Ведь не станете ж вы здесь меня уверять, что вам было б совсем безразлично, если бы какой-нибудь встречный хулиган насильно обменил вашу каракулевую шапку на свой засаленный малахай?

— Потребительную частную собственность мы не отрицаем, — возразил, смущаясь, Зудин, и стало ему неприятно, что Вальц задела имя жены. Коряво набухло сердце уже пережеванной мыслью: почему это женщины так быстро дружат между собою? Его Лиза и Вальц — что между ними общего? Но с тех пор как однажды случайно принесла ему Вальц на квартиру бумаги со службы, она очень частенько заходит теперь к жене вечерами, когда он на службе. Что-то тянет Вальц к Лизе, да и Лиза вся стала другою: какая-то чуждая струнка все чаще и чаще звучит в ее мыслях. А Вальц? Вот идет она рядом с ним, вся цветущая, в пушистом манто, в тончайших ажурных чулочках, с каким-то немым ароматом, который так тянет Зудина, тянет… И опять ему становится не по себе, что он с ней на виду. Вот придется сейчас подыматься на службу по лестнице мимо десятка внимательных глаз, почтительно льстящих навстречу, лукаво-насмешливых взад. И уж сочинят непременно…

А впереди вот уж знакомый сереющий угол, безлюдно-боязливая панель. У входа часовой, а у ворот — другой… Зудин кривится. А впрочем — о, счастье! — у подъезда машина!

— Елена Валентиновна, передайте-ка там, наверху, что я проехал на минутку к себе домой пообедать и сейчас же вернусь… Пантелеев, поедем домой!

Весь залепленный мокнущим снегом, шофер Пантелеев нажимает грушу рожка, и на рев его гулкий из подъезда бежит, спотыкаясь, помощник в таком же затертом тулупе, в меховой растрепавшейся шапке с ушами и в кожаных черных претолстых перчатках. Рукавом снег очищен с сиденья. Зудин влез. Помощник заводит мотор. Нервной дрожью забилось сердце машины. Дверцы щелкают. Быстрый толчок — понеслись.