Страница 16 из 92
Спать мы не могли. Но притворялись, что спим.
Первый не выдержал молчания дядя Вася.
— Батю вашего все у нас любили. А доставлять весть такую мне довелось. Ежели бы не приказ и не командировка... Надо кому другому бы поручить, кто деликатнее, ловчее...
Он помедлил, шипя папиросой.
— Эх, судьба-матушка. Кому что на роду написано, то и произойдет. Летали мы первые месяцы в тяжелых условиях. Немца на один наш самолет вдесятеро, а то и поболее. Клевали они нас, как коршуны голубей. А Александр невредимым выходил. Смеялся: заговоренный. И точно: полетят пятеро, а возвращается на базу он один. Лихо сражался. Геройски.
Дядя Вася пошуршал, и вновь вспыхнул огонек, видно, он прикурил от одной другую.
— На счету его, пожалуй, поболее всех в полку, — восемь вражьих стервятников, а уж боевой техники и живой силы не счесть. Его недавно к ордену Ленина представили за удачно проведенную операцию...
Время для нас в ту ночь шло по особым часам. И не спали. И не говорили почти. А окна уже заливала утренняя стынь. И с нею стыло в душе, и я уже ничего не боялся, даже смерти. И понял, как это страшно: не бояться смерти...
— Погиб он на моих глазах. Трое «мессеров» из тучи ринулись на флагманский... Он бросил машину наперерез гадам. Ну и командира спас, а сам...
Но и когда дядя Вася ушел, я все еще не мог поверить в гибель отца. Не верю и сегодня...
9. Мы не виноваты...
Несколько дней я находился в каком-то оцепенении. Наверно, отвык от друзей. Когда забежал ко мне Аркаша, я встретил его равнодушно. А он, вопреки обыкновению, возбужденный, с порога еще закричал:
— Нажимают наши под Сталинградом!
И мне так захотелось взять автомат, очутиться на Волге и стрелять, стрелять! Убивать этих убийц в дымчато-зеленых саранчовых мундирах. Гнать их с нашей земли. Топтать. Уничтожать...
Аркаша как староста, однако, поругал меня за пропуск уроков. Наша помощь фронту — хорошая учеба. Я улыбнулся невесело его наивным рассуждениям. Но пообещал:
— Завтра приду. Отца у нас, Аркаша, убили...
Я хотел сказать все это по-взрослому, спокойно, солидным баском, но на слове «отец» голос сорвался, дрогнул.
Хорошо, что Аркаша не стал расспрашивать подробности. Он сочувственно молчал. Он был хорошим человеком и знал, что смерть есть смерть. Что о ней говорить? Мужчинам?
Некстати вдруг мне пришла фраза из француза, которого я уже давно забросил:
«Не столько ум, сколько сердце помогает человеку сближаться с людьми...»
А когда Аркаша ушел, почему-то сделалось грустно от того, что первым пришел и посочувствовал горю нашему он, а не Волька.
Заглянула соседка. По поводу моих прогулов у нее было иное мнение.
— Ты дома? Это очень хорошо. Помоги напилить дровец, любезный мой.
В промозглом полупустом сарае в углах нанесло снега. Пилить пришлось толстенное, с добрый метр, сосновое бревно. Видимо, мелкие стволы соседка сожгла уже, а с таким бревнищем не справилась. Пилить было трудно. Пила была тупой и почти без развода зубьев. А главное, соседка пилила по-женски, усердно дергая и к себе и от себя. Пот лился с меня градом. Я снял пальто.
— Простынешь, сынок.
Соседка старательно толкала пилу ко мне, выгибая ее дугой и мешая мне тащить.
Я промолчал. Меня злила тупость соседки. Старая, а пилить не умеет. А может, привыкла пилить одна и потому дергает сюда-туда? Но сейчас мы же работаем вдвоем. Ведь проще дергать к себе. Быстрее, удобнее и не мешая друг другу. Учить старших не педагогично, да и бесполезно.
И я молчал. И уносился в воображении туда, где было труднее, но никто не жаловался. Я вспоминал Павку Корчагина, полузамерзшего, голодного, раздетого, который строил железную дорогу. Конечно, он строил для всего народа. А тут вроде бы мелочь, а не работа. Хотя, если глубже вникнуть, то и в этой мелочи можно увидеть больше, чем пилка дров для соседки. У нее муж и два сына на фронте. Живет одна. Разве помочь ей — не благородное дело?
Аркаша говорил, что наша задача помогать фронту хорошими отметками. А помогать семьям фронтовиков — это чья задача?
Павка начинал тоже не сразу. Он озорничал на уроках. Он любил девочку в нарядной матроске и с заячьей душой...
Вольке нравится наряжаться. Вон тогда ботинками хвасталась...
— Ну, слава богу! — соседка перекрестилась на отвалившийся розово-смолистый круг. — Благодарствую, иди, я сама тут уж справлюсь...
— Нет, — ответил я упрямо, — распилим все бревно, и тогда я уйду.
И с ужасом прикинул, что надо для этого сделать нам еще четыре раза. От пота слиплись волосы и на висках щипало. Я подумал, что соседка не согласится, но она покорно взялась за пилу.
Я пилил и не видел конца работе. Соседка вздыхала, посматривала умоляюще на меня. Наверно, она привыкла к мужскому руководству. Я в ее глазах был, какой-никакой, а представитель мужской высшей командной категории. Ну, что ж, раз не можешь вытравить из себя бабскую рабскую покорность, терпи тогда!
Время тащилось, как дряхлый верблюд. Я заметил, что время (как, оказывается, подметил вместе со мною еще один человек — ученый Эйнштейн) может идти быстро и медленно. И зря я в душе немного грешил на забывчивость друзей в последние дни: для них, занятых бурной жизнью класса, время летело мгновенно. Может, и Волька еще не знает о нашем горе?
Бревно мы распилили. Соседка заметалась, пытаясь чем-то отблагодарить меня. Конечно, я сделал обиженное лицо. И тут уж коротенько, но с удовольствием, отчитал соседку. Пояснил ей, что нет ничего выше бескорыстия. И окончательно убил бедную женщину выплывшей цитатой из французской книги:
«Творить добро — значит, действовать, а не через силу совершать благодеяние».
Отобрав у соседки топор, расколол все чурбаки. Хорошо, что мерзлая сосна кололась, как сахар, легко и споро.
Оказывается, когда втянешься, работа уже не кажется такой тяжелой, действуешь как-то автоматически.
Вечером мы с мамой пили морковный чай. К нам постучали. Я встал и открыл дверь.
Вот уж чего я никак не ожидал! Пришла Людмила Александровна. Она кинулась было к маме, но, натолкнувшись на молчание, сразу сникла и присела на краешек стула.
— Извини меня, я не могла не прийти в такое...
Людмила Александровна всхлипнула и, почему-то повернувшись ко мне, проговорила тихо и просяще:
— Я на минуточку. Я не буду раздеваться. Я уйду сейчас...
Затем обратилась к маме:
— Значит, это правда?
Она казалась постаревшей, глаза ввалились и стали еще больше, платок обрезал лицо и делал его монашеским, строго-бледным. Мне было жаль ее. И так хотелось сказать ей что-то приятное...
— Вы бы разделись... у нас тепло.
— Правда, — тихо сказала мама. И не понятно было, отвечает она на вопрос Людмилы Александровны или подтверждает мои слова.
Людмила Александровна порывисто встала. Я не мог даже придумать каких-нибудь отвлекающих слов, которые принято говорить в таких случаях.
Мама тоже встала. И они стояли одна против другой. Испытующе и горько разглядывая друг друга. Мама смотрела будто сквозь гостью, смотрела прищуренными глазами, и какая-то не добрая дремлющая улыбка скользила на ее потемневших губах. Людмила Александровна глядела широко раскрытыми, будто остановившимися мертвыми глазами и, казалось, прислушивалась к чему-то, творящемуся внутри ее, как больной прислушивается к боли.
— Вот и конец, — в мамином голосе прозвучала усталость. Но стояла она, напряженно выпрямившись, подчеркивая, что гостье пора и честь знать, пора уходить.
— Мы не виноваты, — начала Людмила Александровна громко, а затем все тише, будто ее быстро уносило течение далеко, далеко, — ни ты, ни я, ни он... не виноваты! Так пришлось... одного и того же человека...
Я стоял, и в ушах моих тоже билось течение, шумело волнение. Я вздрогнул, услышал напряженно-жесткий мамин голос: