Страница 2 из 7
Но как и зачем попали туда французы, французские офицеры? Где ж нет французов, всемирного народа, говорящего всемирным языком, который стараются выдумать ученые, не замечая, что он давно существует? Офицеры французские пришли в Польшу по воле Шуазеля; он смотрел на Польшу, как на одно из средств, могущих остановить исполинское увеличение сил России, и когда барон Тотт лил пушки в Стамбуле и расставлял их на Босфоре и Дарданеллах, в Польшу поскакало французское юношество, молодой, пламенный народ. Мысль Шуазеля была смелая и счастливая. Он видел, что Польша, сознавая свои силы, могла бы обновить век Собиеского, и думал, что надобно только вырубить туда несколько искр, которые соединили бы готовые материалы в сильном огне. Кто лучше молодых, пламенных французов мог воспламенить эту землю рыцарей и красавиц? Поход в Польшу казался юношам французским крестовым походом; война в диких сарматских лесах, среди снегов Литвы, являлась чем-то поэтическим. Поляки с восторгом встретили гостей: старые паны пили с ними, польки танцевали, молодые поляки дружились и братски, рука в руку, пускались в поиски на русских, и рубились на отличие друг перед другом. Но никто не знал, за что и как сражаться. Шли на битву, как на пир, гарцевали, щеголяли, и — от горсти русских бежали блестящие войска Пулавских, Новицких, Коссаковских и союзников их! Екатерина смеялась замыслам Шуазеля: она хорошо знала состояние Польши, так хорошо, что не хотела даже сердиться на французов; шутя писала обо всем этом к Вольтеру и объявила, что она не имеет войны с Франциею. Французы были пришельцы, вольница, по словам Шуазеля, и их считали гостями и конфедераты, и королевские поляки. Беспечность, веселость делали их притом всюду гостями любимыми. Среди блестящего маскерада краковского заметнее других был молодой французский полковник. Лицо его не отличалось ни красотою, ни выразительностью, но кто рассматривал его, тот на лице юноши, закаленном в зное полуденных стран, замечал многое. Все доказывало в нем человека, готового, но еще не вызванного на сильные страсти. Это был — Дюмурье: вы знаете это имя? Восемнадцати лет он был уже в рядах воинских, потом странствовал по Испании, Португалии; душа его искала новых впечатлений в отчизне Руссо и среди диких скал Корсики. Тридцать лет едва совершилось ему, как Шуазель отправил его в Польшу. Здесь сражался он уже два года с хитростью австрийской дипломатики, с умом Екатерины, воинским гением Суворова, дикой волею поляков, везде был побеждаем и еще не терял надежды. Но теперь, среди веселья и шумной радости, Дюмурье казался так мрачен, так задумчив, что люди, знавшие его, дивились этому и не понимали причины. Он весело хаживал в бой, когда ничто не могло уверить его в победе. Теперь, на веселом пиру, сложив руки, устремив неподвижные глаза на пестрые толпы гостей воеводы, Дюмурье сидел в углу и молчал. Важные думы, казалось, затемняли его всегда светлый взор. Он встал наконец, тихими шагами прошел через все залы, на садовую террасу, сошел по ней и тихо направил шаги свои по большой садовой аллее.
Но он не успел дойти до конца аллеи, как с ним встретился молодой французский офицер: это был полковник Шуази. В беспорядке, со всеми признаками досады Шуази шел не глядя вперед и столкнулся с Дюмурье.
— Ты с ума сошел, Шуази, — сказал ему Дюмурье, усмехаясь, — толкаешь и не извиняешься.
— Прости меня, Дюмурье, — отвечал Шуази с досадою. — Но если бы тут стоял русский солдат с штыком, я наткнулся бы на него: я сам не вижу, куда бегу!..
— Скажи лучше: не знаешь, от чего бежишь.
— В моем словаре нет таких слов. Я ни от кого не бегал в жизнь мою.
— Что с тобою сделалось?
— Ты не поймешь меня!
— Говори.
— Что сказать тебе? Я скрываюсь от самого себя.
Дюмурье усмехнулся опять. Он взял Шуази за руку и сказал ему дружески:
— Я понимаю тебя.
— Стыжусь, если понимаешь! — вскричал Шуази.
— Вижу ясно: потомок французских рыцарей не забывает, что любовь и шпага были всегда девизом отцов его.
— Так! — вскричал Шуази. — И могу ли не беситься, что шпаге моей нечего делать здесь, а сердцу работа бесконечная.
— Не голове ли, скажи лучше?
— Нет, нет! Только при дворе нашего Людовика любят головою и думают сердцем, а здесь…
— А здесь любят сердцем, а головою хотят пробить стену, не давая ей труда рассуждать о чем-нибудь?
— Рассудительный Дюмурье принимает на себя труд думать за всех нас, — сказал Шуази с досадою.
— Рассудительный Дюмурье предоставляет этот труд вашему Виоменилю и завтра же удалится, отдавая вам и союзникам вашим полную свободу.
— Что ты говоришь?
— Ничего, я получил повеление короля и — отправлюсь в Швецию; Виомениль примет на себя все мои здешние заботы.
— Слава богу! — вскричал Шуази. — Слава богу! Дюмурье! Расстанемся ж друзьями: я не узнавал, разлюбил тебя с самого приезда в Польшу. Ты ли тот Дюмурье, с которым мы некогда сражались рядом?
— Где? На том острове, который, по словам твоего любимца, медведя Руссо, удивит всю Европу?
— Да, в Корсике, но в Польше ты сделался дипломатом, учеником Кауницов и Шуазелей…
— Право? Видно, Эмилия оставила еще местечко в голове твоей, на котором твой разум вздумал рассуждать…
— О, Дюмурье! Не тронь святого чувства моего к Эмилии! Я скорее соглашусь, что твоя мудрая, твоя премудрая политика лучше наших шпаг поможет Польше, но любовь к Эмилии такое сокровище, которого не отдам я на насмешки ни тебе и никакому другому мудрецу!
— Где ж любовь твоя к Каролине?
— Ветреность, шалость!
— А прелестная корсиканская Евгения?
— Дикарка, которая сожгла было мою голову!
— А герцогиня Эгильон?
— Кокетка, презренная женщина… Но замолчи, ради своей мудрости! Ты лучше моего духовника помнишь все глупости, сделанные с начала мира.
Шуази оставил Дюмурье и побежал к дому. Дюмурье, качая головою, пошел далее по аллее.
Эмилия, о которой так жарко говорил Шуази, была жена воеводы, пламенная, с огненными глазами полька, одна из первых красавиц Польши. Шуази был от нее без ума, но сердце Эмилии отвечало ли пламенной страсти парижского красавца? Не знаю и продолжаю рассказывать.
В это время Эмилия, утомленная танцами, отказалась от мазурки и отдыхала на раззолоченных креслах в боковой зале. Народ ходил взад и вперед по комнатам, и из толпы проходящих вдруг выдвинулась высокая, сухая фигура краковского коменданта, русского полковника; фигура эта, бряча драгунскою саблею и огромными шпорами, крепко прижав драгунскую шляпу под мышкою, маршировала к креслам Эмилии.
— Отдыхаете, прекрасная Эмилия, — сказал комендант, "становясь перед красавицею, чинно, стройно, как пред командиром, и придерживая длинную свою саблю, — или вздыхаете?
— О чем же мне вздыхать, полковник? Здесь так весело…
— Я думаю, — отвечал комендант, садясь в кресла, стоявшие подле Эмильиных кресел, — что тот был бы счастлив, о котором вы благоволили бы вздыхать, и что теперь, может быть, некто вздыхает на этой веселой пирушке.
— Жалею, если есть такие бедняки…
— Нет, не бедняки они, прелестная, но надмеру жестокая, или, лучше сказать, столько же прекрасная, сколько жестокая Эмилия, не бедняки, а молодцы, во всем исправные, бывшие, может быть, и под прусскими пушками и видевшие осаду Кобрина…
— Ах! Боже мой! — сказала с досадою Эмилия. — Вы опять хотите рассказывать мне об этом Кобрине… — Казалось, что бесконечная речь коменданта ужаснула красавицу.
— Об этом Кобрине? Я уже сказал вам, прелестная Эмилия, жестокая Эмилия, что такие речи, непочтительные и невежливые, касательно прусского похода, где войска русские покрыли себя бессмертною славою и где многие имели честь отличиться так, что иному и в голову не придет…
— Полковник! Что вам угодно мне сказать? Я совсем не думала трогать чести ваших солдат…
— Что мне угодно, прелестная владычица? Можете ли вы отвергать еще этот пламень сердца, который столько крат изъявлял я вам…