Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 24 из 24



По пути в сторону от фронта впечатлительное нэповское дитя, видимо, насмотревшись на ужасы эвакуации, заболевает нервной горячкой настолько серьезно, что остается на лечение в Куйбышеве и догоняет после выздоровления отца с матерью и остальных родственников даже не в Ташкенте, а еще дальше от фронта — в Самарканде[5]. И это в то время, когда все его ровесники или уже были на передовой или тряслись в воинских эшелонах, громыхающих на фронт.

Из воспоминаний Давида Самойлова: «Мы прибыли в Куйбышев, и там я свалился в болезни, которую в прошлом веке называли «нервной горячкой»; «недели через две, едва оправившись, принял решение следовать дальше — в Самарканд». «В Ташкенте неожиданно встретил Исаака Крамова…»

Вот где встречаются молодые 22-летние «ифлийцы», мечтавшие в стихах «умереть в бою» и «дойти до Ганга» — в глубине советской Азии. Поневоле, читая это, вспомнишь стихи Константина Симонова:

О своем тыловом периоде жизни Самойлов пишет в воспоминаниях так: «Полгода в Самарканде оказались для меня большим везением», «вся моя жизнь сплошное везение». В Самарканде он поступил в пединститут, быстро нашел близких по духу людей, из которых и в этой глубочайшей эвакуации образовалась дружеская компашка — художник Тышлер, еврейский поэт Моргентай, литераторша Надежда Павлович… Но уйти от войны полностью не удалось — военкомат все-таки обязал студентов пединститута поступить в офицерское училище и, недоучившись в нем, Дезик через полтора года после начала войны, осенью 1942-го наконец-то попал в действующую армию под Тихвин. Как он сам пишет: «Самые напряженные месяцы войны я провел на «тихом» фронте в болотной обороне». В этой «болотной обороне» в марте 1943 года он и получил легкое ранение в руку, после которого попал в Красноуральский госпиталь, а, выздоровев, обретается в Горьком, служит писарем в Красных Казармах, выпускает стенгазету, сочиняет стенгазетные стихи, фельетоны и передовицы под псевдонимом Семен Шило. Стряпает стихотворные конферансы для праздников в Доме Красной армии, встречается то с друзьями, то с родственниками, даже к своим эвакуированным однокашникам ифлийцам приезжает повидаться в Свердловск. Все это изображено им самим в воспоминаниях, и об этом периоде его жизни Солженицын с иронией написал в «Новом мире», что Самойлов был «отправлен на северо-западный фронт рядовым, там ранен в первом же пехотном бою, за госпиталем — полоса тыла, писарь и сотрудник гарнизонной газеты, в начале 1944-го по фиктивному «вызову» от своего одноклассника, «сына Безыменского (тоже эстафета литературных поколений), и вмешательством Эренбурга был направлен в разведотдел 1-го Белорусского фронта, где стал комиссаром и делопроизводителем разведроты («носил кожаную куртку» — тоже традиционный штрих)».

Таким образом, этот «везунчик» дожил до нового, 1944 года, потом навестил Москву, встретился с родителями, благополучно вернувшимися из эвакуации в свою роскошную квартиру, и предался в их доме гастрономическим утехам, как в баснословные времена нэпа — («и уже мне несет довоенные блинчики и наливочку, и еще что-то жарят, пекут… бесконечные расспросы, я солдат-фронтовик со шрамом на левом предплечье»).

Вскоре Самойлов встречается с Семеном Гудзенко, который ведет его к самому Эренбургу в гостиницу «Москва», где они пьют коньяк, закусывают трюфелями и где одновременно решается дальнейшая фронтовая судьба «везунчика» Дезика Самойлова.

На встрече с всемогущим Эренбургом следует остановиться особо, поскольку она проясняет мысль Грибанова о том, как Дезик «вышел из дома и дошагал до Берлина». Проницательный и расчетливый Эренбург спрашивает своего юного соплеменника, сознавая, что вечно такое волонтерство длиться не может — и на передний край загреметь недолго:

«Ну что ж. Ведь вы туда проситесь, а не обратно, но куда именно вы хотели бы поехать?» (прямо как во время студенческого распределения. — Ст. К.).

Дезик готов к ответу: «У меня при себе было письмо, где товарищ мой Лев Безыменский прислал нечто вроде вызова из разведотдела 1-го Белорусского фронта. Я попросился туда». (Желчный Солженицын назвал эту бумажку «фиктивным вызовом». — Ст. К.)

«Эренбург снял трубку и запросто поговорил с начальником Главразведупра Генерального Штаба генералом Кузнецовым»… Вот что такое связи, вот что такое «кому война, а кому мать родна». Что же случилось в итоге?

Из воспоминаний Самойлова: «Вздохнув, возвращаюсь в февраль 1944. Эренбург мне помог (! — Ст. К.) уехать на фронт. В разведотдел штаба фронта».

Из воспоминаний Самойлова о жизни весной и летом 1944 года:

«Штаб фронта в ту пору представлял собою большое слаженное учреждение, располагавшееся километров в ста, а то и больше от передовой.



Дня три я прожил в полном безделье. Валялся на койке, читая Гоголя, и поедал шоколад из домашних посылок запасливого Левы Безыменского», «организовал самодеятельность, начал писать стихи…», «До лета 1944 года жили мы в прекрасном лесу среди сосен и орешников вместо занятий дремали полдня на полянках в отдалении от войны».

Оставшиеся несколько месяцев войны поэт вместе со штабом фронта двигался на запад в ста километрах от передовой и докатился не до Берлина, конечно, а до Польши и Восточной Германии. Но его «нэповское», или «ифлийское» «инфантильное» состояние, в котором он прожил всю войну, за исключением нескольких месяцев «болотного сиденья» на Волховском фронте, наложило неизгладимую печать на все стихотворное наследие, посвященное войне. Этот отпечаток, это ощущение не «великой всенародной беды», а личного «веселья», некоего праздника жизни — «война гуляет по России, а мы такие молодые», «да, это я на белом свете худой, веселый и задорный», «и я с девчонкой балагурю» — позволило Татьяне Глушковой проницательно заметить:

«Гуляет», «гуляешь», «гулянье» — слова веселые. Они сопрягаются в русской речи и русском сознании с праздником, радостью, молодечеством, торжествующей раскованностью вольною, удалою силою… в них звучит увлеченье, некое восхищение тем, кто «гуляет» — и потому вряд ли приложимы к «священной войне» — как сурово пел народ о Великой Отечественной, ведь тут «смертный бой», а не «простор жизни».

Об этой суровой, но справедливой статье Самойлов отозвался в дневниках с крайним раздражением: «Статья Глушковой против меня. Глупо, бездарно. Грязное воображение…»

Но Глушкова была права, потому что каждым своим новым поэтическим свершением Самойлов подтверждал тезисы ее статьи.

В самой значительной своей поэме «Ближние страны» герой Самойлова с таким же «весельем» и «балагурством», так же «гуляючи» вслед за частями, взявшими город штурмом, входит в него и, как хозяин, диктует свою волю местным обывателям, крутит романы с немками, особенно податливыми, поскольку у победителя есть и «тушенка», и «водка», и «папиросы»… «Инге нравится русская водка». Роман развивается на глазах у жениха Инги — букиниста из Потсдама, Ингина тетка просит «один бабироса» — «Папироса! — цежу я с ухмылкой»; «мы сидим с женихом, словно братья»… Но герой поэмы ухмыляется над глуповатым женихом, который очарован коварным хлебосольством «победителя», покупающего «фрейлину» разгромленного народа за банку тушенки и рюмку водки… А что записывает победитель в альбом барышне, услужливо преподнесенный ему? — нечто глумливое: «Фроляйн Инге! Любите солдат, всех, что будут у Вас на постое»…

Именно в этой поэме, написанной в 1954 году, у Самойлова окончательно прояснились подлинные черты его любимого героя, облик которого он в полный рост нарисовал в стихотворении «Маркитант», написанном в середине 70-х годов.

5

Когда я писал эти строки в Калуге, по «Радио России» шла передача — беседа поэта Андрея Дементьева с композитором Оскаром Фельдманом. Я отвлекся от текста и услышал, как Фельцман рассказывает о страшной осени 1941 года и о своей судьбе, столь похожей на судьбу моего героя:

«Но тут началась война, и я уехал в Новосибирск, где вскоре в свои 26 лет стал председателем Союза композиторов Новосибирска. Меня показали Шостаковичу, я познакомился с Колмановским, Утесовым, Фрадкиным, Дунаевским и понял, что мое призвание — оперетта».

Конец ознакомительного фрагмента. Полная версия книги есть на сайте ЛитРес.