Страница 2 из 14
— Там нет акаций, — говорит она, а длинные пальцы блуждают по зеленому листу. — Там нет степей, — говорит она сочным грудным голосом, и слова ее звучат подобно речитативу в песне.
— В Литве мужчины не скачут, как полоумные, на конях, в Литве леса. Я люблю этот воздух, в лесу душно. Люблю слушать, как исчезает в воздухе крик. В лесу твой крик возвращается назад к тебе, ты ловишь его губами.
Каждое слово рождается отдельно, и оно огромно. Ей еще трудно говорить по-литовски.
— Ты говоришь, будто декламируешь, — с иронией замечает мужчина и достает из кармана часы.
— Половина первого, ребенок спит, пойдем и мы с тобой.
— Я еще не пойду спать. Ты ступай, ложись. Покойной ночи, Антанас.
Мужчина передергивает плечами, направляется к двери, на пороге останавливается.
— Послушай, Вера, как только представится случай, мы вернемся. Я тебе уже рассказывал, вчера встретил Пятравичюса. Он сказал — наш край свободен.
Он произносит это достаточно громко, и женщина прикладывает к губам палец. Оба поворачиваются к спящему ребенку, залитые зеленым светом они напоминают восковые фигуры в паноптикуме.
— Ты идешь по улице и замечаешь: «У этой девушки красивые ноги». Ты едешь в трамвае и обращаешь внимание: «У этой — красивые волосы». Тебя видели вместе с учительницей рисования. Я боюсь в Литву. Ты бросишь меня, и я умру от одиночества.
Мужчина берется за дверную ручку, потом выпускает ее. «Вот-вот, эта неподвижность лица, бесчувственная манера говорить очаровали меня. Когда бродишь, обнявшись, нюхаешь акацию, и тебе хочется видеть обнаженное тело, это так прекрасно. Но спустя десять лет… У-у, когда-нибудь отлуплю ее…»
— Ты говорил совсем по-другому… Много, красиво говорил. Наши мужчины ходят в гости к родителям и «я люблю тебя» говорят после свадьбы. Эти слова они произносят ночью. Днем — никогда. Ты произнес «я люблю тебя», когда светило солнце и пели птицы. У меня защемило в груди. Ты был другим…
Мужчина прерывает ее резким тенором.
— А теперь поняла — я плохой. Прекрасно. Я рад. Поздравляю. Ты же не дикарка. Закончила гимназию, была знакома с нами, ев-ро-пей-ца-ми, — слово «европейцы» он произносит протяжно, по слогам, выражая этим свою иронию. — Какого черта, тогда…
— Ты целовал меня в губы, цвели деревья, мы стояли с тобой у реки, — продолжает женщина, она возвращается к столу, садится, прикрывает свои раскосые глаза, и мужчина понимает: ему остается открыть дверь и уйти в спальню и, отвернувшись к стене, уснуть. Чуть помешкав, мужчина приотворяет дверь, и тут его взгляд упирается в округлую спину женщины.
— У тебя нет логики. Ты убиваешь меня своим настроением. Ты эгоистка. Моя дорогая, в такое время… ведь революция, понимаешь, так на черта эта твоя поэзия! Я хочу увезти тебя из этих проклятых мест туда, где спокойно, хочу спасти тебя и ребенка, а ты несешь бред…
Он говорит на повышенных тонах, женщина умоляюще вскидывает руки, но Мартинукас уже проснулся и смотрит в угол, где стоит фикус.
Неужели он спал? В комнате явно чего-то не хватает, лампа излучает все тот же зеленоватый свет, и родители стоят и наблюдают за ним, за Нукасом. Книжка раскрыта, на ней стоит стакан с водой: нет, комната вроде та же.
Мать первой бросается к постели. Она кладет руку на наморщенный лоб Мартинукаса и спрашивает:
— Пить хочешь, Нукас?
— Хочу пи-пи.
Теперь отец сгибает свою длинную спину и достает из-под кровати горшок. Белый, эмалированный горшок с голубым ободком. Мать сажает Мартинукаса на ночную посудину, от холодного прикосновения по всему телу пробегает дрожь, и в этот миг мальчик видит, как в дверь входит стеклянный человек в длинных зеленых чулках, в красном пиджаке, в голубой волшебной шапочке, а золотой пузырек на ней раскачивается слева направо, слева направо.
— Привет, — говорит стеклыш, и гипсовые цветы на потолке вздуваются. Они превращаются в золотистые абрикосы и желтоватыми пушинками медленно слетают вниз, и абрикосы тают, тают.
— Ку-ку, — раздувает губы стеклыш, он кукует, а у отца на лбу вспухает шишкой бледный ангел, хватает лампу и раскачивает ее слева направо, слева направо.
— Ту-та, ту-та, тили-тута, — разевает беззубый рот стеклыш, — тили-тили-тили-тили, — все быстрей и быстрей выкрикивает он.
На листьях фикуса коричневые кошки, задрав хвост, поедают рассольник прямо из ночных горшков, ломтики огурцов падают на пол, пол не выдерживает, начинает раскачиваться…
— Ту-та, ту-та, тили-тута, тили-ли-ли, ли-ли, — все вокруг вращается с нарастающей быстротой.
И золотой пузырек летает из стороны в сторону, слева направо, слева направо, быстрее, быстрее, быстрее.
Бледный ангел превращается в треугольник, отцепившись от отцовского лба, он подхватывает стакан с водой и принимается мыть комнату, из его глаз капают плоские, треугольные слезы.
Мартинукас видит, что у него больше нет рук, желтовато-зеленые треугольники лежат на красном одеяле.
И стеклыш хватает его за ноги, переворачивает вниз головой.
Тогда Мартинукас приподнимается, дрожа всем своим исхудавшим за время болезни тельцем, вцепляется в волосы матери и кричит: «Не хочу, не хочу!» И еще успевает услышать, как отец глухо произносит страшное слово: «Кризис».
Комната вдруг раскалывается, разлетается на разноцветные осколки, и они летят вниз. Последнее, что видит Мартинукас, — это мокрые и огромные глаза матери.
Карусель
— Я проткну живот, и кишки вывалятся наружу.
— Ты дурак! Надо выколоть глаза.
— Я вырву язык и вколочу его в лоб.
— Почему?
— Эта сволочь ослепнет. Тогда и протыкай слепому живот.
Двор большой и солнечный. Двор городской, шумный. Ростов-на-Дону. Обшарпанные двухэтажные дома образовали неправильный квадрат… По углам жмутся уборные-развалюхи, собачьи конуры. В окнах мелькают разноцветные тряпки, выпрастались на солнышке, проветриваются, сохнут. Лоскутные одеяла, напоминающие изуродованные шахматные доски, вишневые подушки, загаженные детьми, свисают облезлые ковры и экзотические национальные флаги. Посреди двора вырыта огромная яма, где крупный гравий перемешан с картофельными очистками, пережженным углем и прочим мусором. Прямо на краю ямы растет скрюченная груша — эдакий рахит: ствол кривой, горбатый, веточки тонкие, бессильные, несмело пустившие чахлую листву да еще в придачу несколько розовых пугливых цветков. Эту грушу в припадке ностальгии посадил вечно пьяный дворник Степан. Родился он в деревне, где много садов. У жителей вызывает смех всякий его приступ нежности, когда он обнимает грушу, словно женщину. Степан в прошлом году лишился жены. Она сбежала с мороженщиком.
На дне ямы стоят Сашка и Митька. Сашка — девятилетний худой пацан, зеленоглазый, в перешитом из материнского пальто размахае. Зубы у него кривые, торчат во все стороны. При разговоре он гордо шмыгает носом. Митька — краснощекий пузан, равнодушный ко всей этой грязи во дворе. Слова он для пущей солидности цедит сквозь зубы, вместо носа — две ноздри. Они стоят друг против друга и пытаются разрешить трудную задачу. Что бы они стали делать с взятым в плен белогвардейцем? Отцы Сашки и Митьки сражаются на стороне красных. Иногда они приходят домой. Ребятишки наслушались кровавых историй и теперь живут ими на дне ямы. Тут же на краю стоит Мартинукас, долговязый, интеллигентный мальчик с узким подбородком, большими, темными глазами (от матери он унаследовал легкую раскосость) и прямым отцовским носом. Волосы у него светлые, толстые губы приоткрыты от любопытства. Кажется, что этот мальчик постоянно о чем-то допытывается и не находит ответа. Его можно бы назвать красивым, если бы не бесформенные и бесцветные губы.
Запрокинув голову, он смотрит на солнце. Впервые после болезни. Его синий матросский костюмчик без единого пятнышка, ботинки начищены ваксой, горло обмотано маминым платком. Мартинукасу жарко, у него немного кружится голова. Он неуклюже разворачивается и бредет к собачьей будке. Интересно, рецепт на пузырьке с лекарством и вправду похож на собачий язык?