Страница 26 из 28
Не мог я дознаться, на каком народном предании основываясь, покойный князь Воронцов назвал в своих Мошнах гору обыкновенную Святославовою горою, с которой будто бы этот пьяный варяг-разбойник любовался на свою шайку, пенившую святой Днепр своими разбойничьими ладьями. Я думаю, это просто фантазия сиятельной башки, и ничего больше. Сиятельному англоману просто пожелалося украсить свой великолепный парк башнею вроде маяка; вот он и сочинил народное предание, приноровив его к местности, и аляповатую свою башню назвал башнею Святослава. А Михайло Грабовский (не в осуд будь сказано) чуть-чуть было документально не доказал народного предания о Святославовой горе.
Капитан наш — спасибо ему — догадался сегодня из своей каюты-ажур сделать посредством кошм каюту-темницу и учредил в ней чугунную печь, и я теперь буквально нахожусь в теплых объятиях друга.
Вот тебе и волжские комары, которых я так боялся.
8 [сентября]
Утро ясное, тихое, с морозцем. Левый берег Волги от самого Царева-кургана заметно понижается, и сегодня рано я его увидел таким точно, как и до Самары: ровный, плоский, однообразный. Правый берег попрежнему угрюмо возвышен и покрыт мелким лесом. Если бы и можно было рисовать, то совершенно рисовать нечего, кроме разве огромной расшивы, стоящей на якоре посредине Волги, как на зеркале.
Я рассчитывал, что казенные смотровые сапоги послужат мне по крайней мере до Москвы, а они и до Симбирска не дотянули, изменили, проклятые, то бишь казенные. Иван Никифорович Явленский заметил этот ущерб в моем весьма нещегольском костюме и предложил мне свои сапоги из числа запасных, за что я ему сердечно благодарен. Сапоги его пришлись мне по ноге, и я теперь щеголяю почти в новых сапогах, вдобавок на высоких каблуках, что мне не совсем нравится, но дареному коню в зубы не смотрят.
9 [сентября]
Симбирск-от видишь,
А неделю идешь.
Бурлацкая поговорка
С восходом солнца далеко, на пологой возвышенности, упирающейся в Волгу, показался Симбирск, то есть несколько белых пятнышек неопределенной формы. Матрос вахтенный, указывая мне на беленькие пятнышки, проговорил бурлацкую поговорку, которую я тут же и записал. От Сенгилея до Симбирска 50 верст, и это пространство мы прошли не в продолжение недели, но в продолжение битых десяти часов. «Князь Пожарский» сегодня как-то особенно медленно двигался вперед. А может быть, мне это так показалось, потому что Симбирск не сходил с горизонта, в котором мне хотелось побывать засветло, взглянуть на монумент Карамзина {182}. Симбирск же, вместо того чтобы приблизиться ко мне, он, увы, совершенно скрылся за непроницаемой завесой, сотканной из дождя и снега. Мерзость эта усиливалась, вечер быстро близился, и я терял надежду видеть на месте, видеть музу истории, которую я видел только в глине в мастерской незабвенного Ставассера. Чего я боялся, то и случилось. Едва к пяти часам «Князь» положил свой якорь у какой-то дощатой пристани, прочая декорация была закрыта дождем со снегом. Несмотря на все это, я решился выйти на берег. Черноземная моя родная грязь по колена, и ни одного извозчика. Промочивши в луже и грязи ноги, я возвратился, нельзя сказать благополучно, на пароход.
Другой раз я проезжаю мимо Симбирска. И другой раз не удается видеть мне монумент придворного историографа. Первый раз в 1847 меня провез фельдъегерь мимо Симбирска; тогда было не до монумента Карамзина. Тогда я едва успел пообедать в какой-то харчевне, или, вернее сказать, в кабаке. Во мне была (как я после узнал) экстренная надобность в Оренбурге, и потому-то фельдъегерь неудобозабываемого Тормоза не дремал. Он меня из Питера на восьмые сутки поставил в Оренбург, убивши только одну почтовую лошадь на всем пространстве. Теперь же, в 1857 году, вместо экстренности, ночь, и с такими отвратительными вариациями, что глупо бы и думать о монументе Карамзина.
По случаю двадцатиоднолетней супружеской жизни Катерины Никифоровны Козаченко за завтраком побороли мы двух великанов, под именем пироги, с разными удивительными внутренностями, и поэтому-то необыкновенному случаю обедали поздно, ровно в 7 часов, и ровно в 7 часов положил рядом с «Князем» якорь пароход «Сусанин». Капитан «Сусанина», Яков Осипович Возницын, был приглашен самим хозяином к обеду. По случаю неудачи видеть Симбирск и монумент Карамзина у меня родился и быстро вырос великолепный проект: за обедом напиться пьяным, но, увы, этот великолепный проект удался только вполовину.
После обеда зашли мы в капитанскую светелку (так называют волжские плаватели-матроеы напалубную капитанскую каюту) и принялися за чай. Между прочими интересными разговорами за чаем Возницын сказал, что он после закрытия волжской навигации едет в свое поместье (Тверской губернии) по случаю освобождения крепостных крестьян {183}. Он хотя и либерал, но, как сам помещик, проговорил эту великолепную новость весьма не с удовольствием. Заметя сие филантропическое чувство в помещике Тверской губернии, я почел лишним завести разговор с помещиком о столь щекотливом для него предмете. И не разделив восторга, пробужденного этой великой новостью, я закутался в свой чапан и заснул сном праведника.
В 6 часов приходил к капитану нашему некий герр Ренненкампф {184},агент компании фирмы «Меркурий», пошлая, лакейско-немецкая [физиономия] и ничего больше, а, между прочим, эта придворно-лакейская физиономия принадлежит статскому советнику и председателю какой-то палаты, чуть ли не казенной!
10 [сентября]
Вчерашний мой великолепный, вполовину удавшийся проект сегодня, и то уже слава богу только вечером, удался и удался с мельчайшими подробностями, с головною болью и прочим тому подобным.
11 [сентября]
Так как от глумленья пьянственного у Тараса колеблется десница, и просяй шуйцу, но и оная в твердости своей поколебася (тож от глумления того ж пагубного пьянства), вследствие чего из сострадания и любви к немощному, приемлю труд описать день, исчезающий из памяти ослабевающей, дабы оный был некиим предречением таковых же будущих и столпом якобы мудрости (пропадающим во мраке для человечества, не быв изречено литерами), мудрости, говорю, прошедшего. Историк вещает одну истину, и вот она сицевая.
Борясь со страстьми обуревающими — и по совету великого наставника — «не иде на совет нечестивых — и на пути грешных не ста» блажен убо — и совлекая ветхого человека — Тарас, имя рек, вооружася духом смирения и удаливыйся во мрак думы своея — ретива бо есть за человечество — во един вечер, — был причастен уже крещению духом по смыслу св. писания «окрестивыйся водою и духом — спасен будет», вкусив по первому крещению водою (в зловонии же и омерзении непотребного человечества — водкою сугубо прозываемое) — был оный Тарас зело подходящ по духу св. еванг. — пропитан бе зело, не остановился на полпути спасения, глаголивый «Елицы во Христа крестистися — во Христа облекостеся». Не возмогивый — по тлению и немощи телесне — достичи сего крайнего предела идеже ангелы уподобляется. Тарас зашел-таки далеко, уподобясь — тому богоприятному состоянию — коим не все сыны божий награждаются — и иже, на языце — порока и лжи, тлетворной — мухоюзовется. И бе свиреп в сем положении — не давая сомкнуть мне зеницы в ночи — часа одного — и вещая неподобные изреки — греховному миру сему — изрыгая ему проклятия — выступая с постели своей бос и в едином рубище — яко Моисей преображенный, иже бе писан рукою Брюно, выступающим с облак и повергшемуся во прах израильтянину, жертвоприносящему тельцу злату. В той веси был человек некий — сего излияния убояхуся — шубкой закрыся и тут же яко мельчайшийся инфузорий легким сном забывся. — Тут следует пробел, ибо Тарас имел свидетелем своего величия и торжества немудрого некоего мужа — мала, неразумна и на языке того ж злоречия кочегаромзовомого, кой бе тих и тупомыслен на дифирамбы невозмутимого Тараса. — В. Кишкин.