Страница 18 из 99
Лукия затрепетала от восторга и бросилась к своему Марочку, взяла его за ручонку и подвела к внезапно осчастливленным старикам.
Тут они принялись поочередно водить его около хаты и доводили до того, что Марко заплакал и сквозь слезы проговорил: «Мама кака».
Старый Яким в восторг пришел от Маркового изречения.
— Так их, так, сыну, — говорил он, — ишь, старые бабы, замучили бедную дытыну, — хотя он первый неутомимо мучил его первым уроком хождения.
Да в этом же году осенью, по первой пороше, охотники, гоняяся за зайцем, подскакали к самому хутору, и так как бедный заяц спрятался от собак на хуторе в гаю, то неистовые псари решилися не оставлять бедного зверька и в гостеприимном хуторе.
На этом основании они, подъехавши к воротам, стали громко требовать, чтобы им отворили ворота.
Накинувши тулуп, вышел к ним сам Яким и спросил, снявши шапку, что им нужно.
— Отворяй ворота, тебе говорят, старый хохол! Яким надел шапку и, не говоря ни слова, пошел обратно в хату.
— Что там такое за воротами»? — спросила его Марта.
— Татары подступили, — отвечал он спокойно. Ворота, кроме засова, были замкнуты еще тяжелым шведским замком. Охотники, полагать надо, что были немного намоча морду(термин из их же словаря), спешились и начали ломать ворота; но труд был не по силам и только привел их в пущее бешенство. Яким вышел во второй раз, а за ним, не утерпев, вышли Марта и Лукия.
Один из охотников вскочил на двор через перелаз и бежал с поднятым арапником к Якиму, но вдруг остановился как вкопанный и арапник опустил.
Это был красивый, стройный юноша с едва пробившимися усами.
Это был бездушный обольститель бедной Лукии. Он увидел ее и руки опустил в изумлении. Когда же пришел в себя, то вежливо сказал Якиму:
— Ну, добрый старичок, когда не хочешь нас пустить на свой хутор поохотиться, то пусти, пожалуйста, в свою избу немного обогреться.
— Милости просимо, — сказал Яким приветливо.
— Пожалуйте на двор, господа! — крикнул он своим товарищам.
Лукия узнала его по голосу, быстро воротилась в светлицу, взяла спящего Марка из колыски и вынесла в другую хату.
— Что ты делаешь? — спросила ее Марта.
— Они пьяные войдут в светлицу и разбудят его, бедного.
Лукия не ошиблася, охотники вошли с шумом и огромной оплетенной бутылью в хату. Спросили довольно нахально закуски, уселися за столом и принялися мочить морды.
Молодой корнет выпил только два стакана и больше не хотел пить. Он вопросительно осматривал хату и, наконец, спросил у Марты:
— Почтенная старушка, я с тобой на дворе видел еще одну женщину, — кто она у вас такая?
— Это Лукия, наша наймичка.
— Так это колыбель, должно быть, ее ребенка?
— Нет, это наша дытына.
— Куда же спряталась твоя работница? Ведь мы не звери, чего она испугалась?
Так спрашивал чернобровый, со вздернутым фиолетовым носом и длинными усами, охотник. Это был эскадронный командир уланского полка.
— Она в другой хате порается.
— Нельзя ли, голубушка, взглянуть на твою работницу? Она, кажется, недурна собою, — сказал тот же ротмистр, покручивая усы.
— Такая же, как и другие люди. Да ей теперь и некогда, — отвечала Марта.
— Закуримте трубки, господа, да марш! Я думаю, кони порядочно продрогли. Старушка, одолжи-ка нам огонька.
Марта зажгла им свечу; охотники закурили разнокалиберные трубки и вышли из хаты. За ворота проводил их Яким и, пожелав им счастливого полюванья, возвратился в хату.
Лукия, по уходе непрошенных гостей, тоже вошла с плачущим Марком, уложила его в люльку, окутала и стала качать, тихонько напевая какую-то песню. Марко замолчал и вскоре заснул.
Яким долго молча сидел за столом, облокотясь на руки, и, наконец, едва внятно заговорил.
— Бог его святой знает, когда эти уланы от нас уйдут? Прогневали мы милостивого господа; вот уже четвертый год стоят, да и стоят. Как будто навики тут поселилися. И что тот дурень турок думает, хоть бы войну скорее начал. А там бы, может, бог дал бы, и улан от нас вывели на войну, а то даром только хлеб едят, благо дешевый. Ну, да хлеб бы еще ничего, у нас его, слава богу, немало. А то грех, да и только с ними! Теперь хоть бы и наши Бурты, — велико ли село? А люди добрые говорят, что уже третью покрытку покрыли.
Лукия вздрогнула.
— Да, третью покрытку! Шутка ли? Каково же отцу и матери бесталанной? А им, горемычным? Пропащие, пропащие навеки.
Лукия тихо заплакала.
— Плачь, моя доню! Плачь! Ты еще, слава богу, хоть московка, все-таки не покрытка; у тебя еще осталася хоть добрая слава! А у них, бедных, что осталось? Позор, и до гроба позор!
В продолжение всего этого монолога Марта сидела на скрыне, подперши старую голову руками, потом и она заговорила:
— Так, Якиме, так. Вечная наруга, вечное проклятие на земли. А на том свете что? Огонь неугасимый! Сказано, блудница!
— Ото-то и есть, что ты, глупая баба, стоишь в церкви, а не слышишь, что отец диакон в евангелии читае!
— А что ж он там читае?
— А то, что господь прощает всех раскаявшихся грешников, даже и блудницу.
— Правда! Правда, Якиме! А вот и Мария Египетская… как ты читаешь в житии…
— Вот то-то и есть, а приподобилась же? Не плачь, дочка Лукие! Тебе нечего плакать. Ты мужнина жена, пускай плачут да молятся вот те бесталанницы. А уж ты и без мужа найдешь кусок честного хлеба… Айв самом деле, давайте пообедаем, а то за теми уланами и пообедать не удастся.
Лукия молча накрыла стол чистой скатертью, поставила солонку и положила хлеб и нож на стол. Яким, перекрестясь, начал резать хлеб на тонкие куски, сначала сделав ножом крест на хлебе. Богу помоляся, [села] за стол Марта, а Лукия стала наливать борщ в миску.
Заяц на беду свою выскочил из хутора в поле в то самое время, как Яким затворял калитку и желал охотникам доброго полеванья. Охотники, увидя косого врага своего, закричали: ату его! и помчалися вслед за борзыми. Только снежная пыль поднялася.
Один охотник, проскакав немного, отстал от товарищей, остановил коня, постоял недолго, как бы раздумывая о чем-то, потом махнул нагайкою и поворотил коня по направлению к Ромодановскому шляху.
Охотник этот был молодой корнет, которого мы видели в хате пьющего водку стаканом. Но это в сторону: можно и водку пить и честным быть. Одно другому не мешает. Молодому корнету, как кажется, вино (а может быть, и воспитание) помешало быть честным (потому что он по породе — благородный).
Долго он ехал молча, как бы погрузясь в думу. О чем же он думал, сей благородный юноша? Верно, он вспомнил прошлое, былое; верно, он вспомнил свой проступок перед простою крестьянкою — и совесть мучит молодую и уже испорченную душу.
Ничего не бывало! Он по временам говорил сам с собою вот что:
— Фу ты, черт ее побери, как она после родов по хорошела! Просто бель фам! (Молчание.) Жаль, не видал мальчугана, а должен быть прехорошенький. Я помню его глазенки, совершенно как у нее. (Опять молчание.) А что, если на досуге начать снова? Да леко, черт возьми, ездить — верст тридцать по крайней мере! А чертовски похорошела! И зачем она, дура, бежала из своего села? Смеются… Эка важность! По смеются, да и перестанут. (Опять молчание.) Ба! Превосходная идея! Эскадрон один в этих двух селах! Решено! Жертвую Мурзою ротмистру, пускай меня переведет в третий взвод, а он квартирует в этом селе, как бишь его, — Гурта, Бурта, что ли? Браво! Превосходная мысль! Я тогда могу бывать каждый день на хуторе. Превосходно. Ну, моя чернобровая Лукеюшка, закутим! Вспомним прежнее, былое! Марш, нечего долго раздумывать! — И он пустился в галоп.
Проскакав версты две, он дал лошади перевести дух и опять заговорил:
— Хорошо! А как же я расстануся с братьями-разбойниками? Ведь день-другой, пожалуй, неделю можно поесть рябчиков, а там захочется и куропатки! Впрочем, я могу каждую неделю по крайней мере навещать свою удалую братию один раз. Оно будет и разнообразнее и, следовательно, интереснее. Решено! Ведь в этих случаях жертва необходима! Неси меня, мой борзый конь.