Страница 135 из 137
Начнем с самого раннего утра, когда весь Петербург пахнет горячими, только что выпеченными хлебами и наполнен старухами в изодранных платьях и салопах, совершающими свои наезды на церкви и на сострадательных прохожих. Тогда Невский проспект пуст: плотные содержатели магазинов и их комми еще спят в своих голландских рубашках, или мылят свою благородную щеку и пьют кофий; нищие собираются у дверей кондитерских, где сонный ганимед, летавший вчера как муха с шоколадом, вылезает, с метлой в руке, без галстука, и швыряет им черствые пироги и объедки. <…> В это время обыкновенно неприлично ходить дамам, потому что русский народ любит изъясняться такими резкими выражениями, каких они, верно, не услышат даже в театре.
Продолжая гоголевскую традицию петербургского текста, Андрей Белый пользуется принципом «топографической контаминации», объединением «на одном участке, в одном топографическом месте черт, признаков и деталей, действительно существующих, но разбросанных по другим местам города» (Кожевникова 1999, 93). Белый непринужденно обращается с реалиями места, творчески обрабатывая и обыгрывая их. Указав, например, точный адрес, он помещает там реалии, перенесенные с другого места. В романе «Москва» автор так же свободно обращается и с реальным местом, переплетая действительное с фантастическим (Там же).
Однако не только топографической, но и другими родами контаминации, в том числе природоведческой, писатели пользуются издавна при передаче характерных черт местности. Контаминации, в свою очередь, генерируют интертекстуальные сдвиги, создают локальную мифопоэтику. Это свойство литературных памятников часто замечается профессионалами, изучающими локальную специфику с иных точек зрения, нежели с точки зрения литературной репрезентации, — историками, ботаниками, почвоведами, строителями и т. д. Так, например, Карл Людвиг Энгель, знаменитый архитектор-классицист первой половины XIX века, создавший ансамбль старого центра Хельсинки, пишет в своем Петербургском дневнике:
Бытует мнение, что Петербург построен на болоте, так пишут писатели, и за ними повторяют путешественники. Но если познакомиться с территорией, приходишь к убеждению, что почва отнюдь не болотиста, а лишь представляет собой пологие заливные луга, строить на которых следует не иначе, как закладывая под фундамент очень прочную брусчатую клетку (ростверк) поверх фунта.
Почти век с тех пор, как вел свой дневник Энгель, осенью 1918 года, по течению Старой Волги шла научно-исследовательская экспедиция. В ней принимали участие местные астраханские естествоведы, двое поэтов, прославившиеся впоследствии в истории русского авангарда, — Рюрик Ивнев и Велимир Хлебников и заведующий отделом высшей школы наркомата просвещения, агроном Н. Н. Подъяпольский. Главной целью экспедиции было увидеть загадочный ильмень Дамчик, где находились заросли астраханского лотоса, почитаемого местными калмыками, в понимании которых лотос — символ вечной жизни. Несмотря на то что у всех участников экспедиции была одна практическая цель — найти место, где растет лотос, оставленные ими письменные свидетельства о встрече с лотосовыми зарослями разительно отличаются друг от друга. Ивнев оставляет два варианта воспоминаний:
Может быть, со временем из памяти выплывет что-нибудь еще, а пока я помню только то, как мы спускаемся со сходней в Астрахани. Хлебников вручает мне, как драгоценный папирус, ослепительно белый лотос. Он улыбается и говорит, что этот цветок считается священным. Велимир любил иронизировать над символами и любоваться их минутным великолепием.
При прощании Хлебников сорвал один из бесчисленных лотосов, окружавших нас, и молча протянул мне, протянул не так, как сделали бы другие, а по-своему, с какой-то трогательной неуклюжестью. «Это… это… от дельты Волги», тихо-тихо, почти шепотом промолвил он.
Я долго хранил этот лотос, но в бесконечных моих странствиях по свету не сумел его уберечь…
О той же встрече с лотосами на ильмене Дамчик Подъяпольский записал:
Цветов лотоса нам не пришлось увидеть: в массе он уже отцвел, но в зарослях можно было найти плоды. Однако разыскивать их не входило в нашу задачу. Нам нужно было видеть местонахождение заросли лотоса для того, чтобы впоследствии можно было объявить это место заповедным.
Описание Подъяпольского деловое; оно, безусловно, ближе к местным реалиям. Зато описание Ивнева вовлекает в локальный текст человека-путешественника, который слышит местные легенды, контаминирует их с известными ему легендами о Древнем Египте (драгоценный папирус, ослепительно белый лотос), пишет апологию преждевременно ушедшему из жизни, но еще не прославившемуся великому поэту XX века, создает свою собственную автомифологию поэта-модерниста, близко знавшего Велимира и т. д.[1150] Как видно из приведенных цитат, сравнительный их анализ особенно не помогает в определении степени локальности текста; они оба по-своему локальны. У Подъяпольского жанр локально-документальный, у Ивнева локально-репрезентационный, с мифотворческими мотивами. Ивнев осмысляет место с точки зрения действующего лица, перемещающегося во времени и пространстве. Человек (герой, рассказчик), говорящий, чувствующий, запоминающий и фиксирующий процессы окружающей среды, одухотворяет пространство, повышает степень локальности текста, дополняя свое описание реминисценциями, отступлениями, ассоциациями, легендами, преданиями и т. д.
Учитывая всю зыбкость перечисленных параметров, наиболее просто, широко и обобщенно локальный текст можно определить лишь как «некое место, ставшее объектом филологической работы и спроецированное в высказывание» (ср.: Абашев 2000, 13)[1151]. Как показывает В. Н. Топоров (1992), определяя на самых различных примерах понятие петербургского текста и петербургского мифа, жанровое многообразие локального текста чрезвычайно разнородно. Кроме сугубо литературных произведений, к категории локального текста можно причислить городской фольклор, устную импровизацию, местные исторические, житийные, культовые, мемориальные, иконографические тексты, эпитафии, граффити, живые разговоры и т. д. Сюда же следует отнести слухи, столь типичные особенно для петербургского текста (см. подробнее: Агеева 2000).
Итак, принимая во внимание категории субстанциальности и контекстуальности, жанрового многообразия, границ, локальной принадлежности и маркированности, мы приходим к выводу, что для рассмотрения текста как локального требуется один, но весьма объемный знаменатель: локальный текст должен целостно отражать местную атмосферу бытия в слове.
Поскольку атмосфера — понятие перцепционное, относящееся преимущественно к области соматического опыта, оно передается посредством физических и чувственных переживаний человеком местности и пространства. В переживание среды включается весь телесный и чувственный аппарат человека — движения, ориентация в пространстве, зрение, слух, осязание, обоняние, отражая личностное озарение, погружение всем существом в среду, целостное чувственно-эмоциональное восприятие окружающей реальности. Арнольд Бэрлиэнт, один из основоположников дисциплины эстетики среды (environmental aesthetics), говорит, что место поглощает, «инкорпорирует» говорящего[1152] (Berleant 2002, 10). При переживании пространства (подобно тому, как эстетически переживается кино) человек превращается в безмолвного соглядатая; повествователь локального текста берет на себя функцию классического хора, который голосом летописца вторит событиям драмы. Подобно хору, локальный текст вызывает голос памяти в пространстве. Именно атмосфера места помогает повествователю соединить и выстроить из разъединенных, наслаивающихся друг на друга и скрещивающихся чувств перцепционный костяк для возбуждения памяти. Так, маркируя локальность текста, повествователь улавливает в преходящем — вечное, схватывает динамику в полете, выявляя свершение — praesens historicum. Очень точно определяет в одном из своих поздних писем Борис Пастернак значение амальгамирующей среды при передаче «вкуса реальности»:
1150
Воспоминания Ивнева были написаны в 1930-е годы, после смерти Хлебникова.
1151
Понятие «текст» до сих пор не определено. Согласно Б. М. Гаспарову, «любое языковое высказывание — краткое или пространное, художественное или нехудожественное, мимолетная реплика или грандиозное по масштабам и задачам повествование — представляет собой текст, то есть некий языковой артефакт, созданный из известного языкового материала при помощи известных приемов». Однако, как подчеркивает Гаспаров, для осмысления сообщения говорящий субъект должен включить этот языковой артефакт в движение своей мысли (Гаспаров 1996, 318). Мыслительный же процесс, возникающий «по поводу и вокруг данного сообщения-текста, не имеет конца, но он имеет начало; у него нет никаких внешних границ, никаких предписанных путей, но есть определенная рамка, в которой и для которой он совершается: рамка данного языкового высказывания» (Гаспаров 1996, 322). Под понятием рамки Гаспаров имеет в виду не очертание границ, а предел распространенности смыслового поля (Гаспаров 1996, 326). О социогуманитарных критериях понятия культурного текста см. статью Н. Г. Михайловой (Михайлова 2002).
1152
«Incorporate is a good word here, for it means literally to bring into the body, in this case to bring our bodies into environment, and this engagement in a whole is what the aesthetic experience of environment involves» (Berleant 2002, 10).