Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 115 из 137



Гинзбург пишет в традиции литературного фрагмента. Отрывочность здесь понимается как способ длительности: незавершенность отрывка — это постоянная возможность продолжения и длительного наблюдения. Фрагментарная длительность конструируется не сюжетно, не ассоциативно, не формально, но ракурсом взгляда говорящего, модусом авторского сознания.

Для Гинзбург наблюдатель истории рационален. Она далека от эстетики романтического фрагмента и осознает себя отчасти в традиции народнической интеллигенции[995]. Отрывочность и рациональность письма здесь связаны с ясностью и лаконичностью изложения, характерными для философской афористики и эссеистики эпохи Просвещения, обсуждавшей проблемы социальной психологии. В одной из неопубликованных версий записок о блокаде Гинзбург пыталась построить «характерологию» жителей отрезанного от мира города, где социально-психологическая типология могла быть соотнесена с «Характерами» Лабрюйера. Ларошфуко представляется ей диалектическим психологом, понявшим «внутренние пружины» поступков, механизмы сублимации и «непрестанную идеологизацию влечений»[996].

В социальном плане «Записные книжки» ближе к «Мемуарам» Сен-Симона, написанным в стол как история недавнего прошлого[997]. Догегелевское деление истории на личный и общий контексты притягательно для позднесоветского литератора, но едва ли возможно для специалиста по истории литературы. В то же время переработка материала («Характеры» Феофраста для Лабрюйера или дневник Данжо для Сен-Симона) важна в контексте монтажных экспериментов формалистов[998]. Идея текста как выбора материала, отрицающего приоритет фикционального или документального, для Гинзбург — одна из первостепенных и в прозе, и в филологических работах.

Момент выдумки необязателен для литературы (может быть, для искусства вообще), первичны и обязательны моменты выборки (отбора) и пропуска — это две стороны процесса художнического изменения материала. Каждый сознательный и целеустремленный пропуск части признаков при изображении предмета является уже рудиментом искусства (какие бы он ни преследовал практические цели). К квалифицированному литературному описанию он относится примерно так, как языковая метафора относится к поэтической (1927)[999].

Подборка фрагментов из «Старой записной книжки» П. Вяземского, противореча историко-текстологическим мотивациям, сделана именно по принципу «выборки и пропуска». Таким же образом совместно с Э. Линецкой составлена компиляция «Мемуаров» Сен-Симона и заметки самой Гинзбург[1000]. Поэтика выбора — способ преодолеть фрагментарность памяти, соотнесенный с опытом Бергсона («органическая память») и в особенности Пруста.

У Бергсона бессознательная память объемлет всю полноту пережитого и включается в мировую связь. Достаточно было, сохранив гегемонию памяти, лишить ее этой связности, чтобы получилось катастрофическое жизнеощущение Пруста. В отличие от органической памяти интеллектуальная память фрагментарна, и все ею не сбереженное, все невосстановимые куски жизни мучат тогда, как ноет колено целиком ампутированной ноги. В трудной борьбе с забвением творческая память превращает прошедшее в настоящее, переживаемое вечно (конец 1930-х)[1001].

Утверждая действенность «творческой памяти», Гинзбург переработала свои дневники в отрывочные эссеистические воспоминания. Этот способ сборки текста противоречит повествовательности «В поисках утраченного времени» и не предполагает личного присутствия автора, субъектности, обретению которой посвящена вся эпопея.

Отрывочность и неповествовательность «творческой памяти», выраженные с помощью поэтики выбора, обосновывают фрагментарность письма: такова специфика анонимно наблюдающего сознания. Для автора «Записных книжек» откровенность сомнительна не только из-за повсеместности социального заказа в 1930-е, как это следует из размышлений о литературной карьере после выхода «Агентства Пинкертона». В приведенных выше цитатах Гинзбург говорит о своей погруженности в авторефлексию, исключающую и руссоистскую исповедальность, и экзистенциальное проживание ситуации. В отличие от своих любимых авторов (Пруста, Паскаля, Монтеня) Гинзбург достаточно равнодушна к сюжету «обретения себя», «познания себя». В 1920–1930-е она занимается поздним романтизмом (Лермонтов, Веневитинов, Вяземский, Бенедиктов), помимо разработок психологизма, историзма и социальной проблематики романа особенный интерес уделяя «негативной рефлексии»[1002]. Разочарованное последекабристское поколение отрицательно относится к «анализу внутреннего мира». Возможно, литератор 1830–1840-х был прототипом анонимного наблюдателя за советской утопией в 1930-е годы. Гинзбург интересует «внешний» социальный или исторический человек, а также рациональность механики и процесса сознания, наблюдающего историю.

Умственная деятельность может механизироваться, стать бессознательной в такой же мере, как физическая. <…> Это случается, когда пишешь слишком много и непрерывно. Под конец умственная деятельность, целиком вложенная в очередную работу, перестает доходить до сознания. Сохранив полностью способность к расчленению материала и частным обобщениям, человек теряет высшую интеллектуальную способность к осознанию своей жизни и работы со стороны. Ту художническую способность узнавания и интеллектуального переживания мира, которая одна только выводит вещи из механической пустоты не осознавшего себя существования. <…> Умственная работа подлежит осознанию, как всякая другая (1930)[1003].

Запись, не опубликованная при жизни:

Мне дороги не вещи, а концепции вещей, процессы осознания (вот почему для меня самый важный писатель — Пруст). Все неосознанное для меня бессмысленно. Бессмысленно наслаждаться стихами, не понимая, чем и почему они хороши. <…> Отсюда прямой ход: от вещи к мысли, от мысли к слову <…> (1930)[1004].

Самосознание для Гинзбург — наблюдение над процессом сознания, сохраняющее анонимность субъекта. Именно такое письмо, по ее мнению, наиболее актуально для современной литературы. Изображение душевной жизни героя в романе XIX века воспринимается как условность, «достоевщина» неприемлема. Мемуары, в ее представлениях, умерщвляют переживание времени.

Непосредственное <…> состояние сознания, его разрез и моментальный образ — вещи еще не существующие и на которые почти еще нет намеков. Этого еще не увидел никто, и тот, кто увидит, начнет с ощущения дикого несходства между этим и всеми прежде бывшими анализами душевной жизни.

<…> Если бы — не выдумывая и не вспоминая — фиксировать протекание жизни… чувство протекания, чувство настоящего. Подлинность множественных и нерасторжимых элементов бытия. В переводе на специальную терминологию получается опять не то: роман по типу дневника или, что мне все-таки больше нравится, — дневник по типу романа (конец 1930-х)[1005].

В эссе «Мысль, описавшая круг» (конец 1930-х) Гинзбург рассказывает о поиске ценности, необходимой человеку атеистических убеждений, воспринимающему религию как один из символических ритуалов. Нелепый комизм похорон Кузмина, подытоживший опыт уходившей в прошлое символистской «имманентной» культуры, как и личные воспоминания о гибели Н. Рыковой, с которой автор была близка, в равной степени свидетельствует о растерянности советского интеллигента. Гинзбург пытается вызвать на разговор о предельности человеческой жизни знакомых. Большинство естественным образом избегает этой темы, убеждая ленинградского эссеиста в отсутствии ценностных основ, но один разговор приближает ее к ответу. Два месяца спустя после беседы, по всей видимости с Тронским во время отдыха в санатории, разместившемся в бывшей резиденции (скорее всего, в Петергофе), Гинзбург вновь побывала в парке и вернулась к прерванным размышлениям. Теперь она приходит к выводу, что ценностью могло бы быть сознание, то есть необходимость осознания фактов действительности (будь то история, социальная жизнь или психологический опыт), которое и делает вещи существующими. Это возвращение к разговору с приятелем и есть мысль, описавшая круг. В то же время в заголовке содержится определение найденной Гинзбург ценности: рефлексия, осознание — это мысль, вернувшаяся к самой себе, описавшая круг. «Творческая память» в этом пространстве наблюдения и самонаблюдения обеспечивает механизм возвращения прошлого.

995

Пратт С. Лидия Гинзбург, русский демократ на rendez-vous // Новое литературное обозрение. 2001. № 49. С. 387–401.

996

Гинзбург Л. Записные книжки. Воспоминания. Эссе. С. 310.



997

См. подборку из «Мемуаров» Сен-Симона для советского издания, сопровожденную предисловием Гинзбург: Гинзбург Л. Мемуары Сен-Симона // Saint-Simon. Mémoires. Moscou, 1976. Vol. 1. P. 5–36.

998

Переработку фактического материала в художественный Гинзбург планирует изучать в проекте ненаписанной кандидатской диссертации об исторической прозе Л. Толстого (Гинзбург Л. Я. Письма Б. Я. Бухштабу // Новое литературное обозрение. 2001. № 49. С. 325–386), а также анализирует в книге о «Былом и думах», в главе «Принципы изображения действительности» (Гинзбург Л. «Былое и думы» Герцена. С. 40–90).

999

Гинзбург Л. Записные книжки. Воспоминания. Эссе. С. 33.

1000

Вяземский П. А. Старая записная книжка. Л., 1929.

1001

Гинзбург Л. Мысль, описавшая круг // Гинзбург Л. Записные книжки. Воспоминания. Эссе. С. 569–570.

1002

Гинзбург Л. Творческий путь Лермонтова. С. 19–21.

1003

Гинзбург Л. Записные книжки. Воспоминания. Эссе. С. 81.

1004

Там же. С. 413.

1005

Там же. С. 142. Возможно, у Гинзбург был замысел эпохального «документально-исторического» романа, текста в «промежуточном» жанре. Многие ее любимые авторы преуспели именно в этой литературной сфере — Вяземский («Старая записная книжка»), Герцен («Былое и думы»), Ларошфуко, Пруст, Сен-Симон. Ср. запись 1930 года об эстетике современного романа в связи с размышлениями о статье, посвященной Прусту.