Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 2 из 60



В самом деле, тема главных изысканий Алексея — политические и культурные перипетии русской революции и «переходных», нэповских лет — по-прежнему располагалась на протяжении 1990-х не столько в исследовательском, а скорее в идеологическом локусе восприятия отечественного гуманитарного и исторического сообщества. «Постшестидесятнические» настроения почти окончательно сменились тогда в умах академических читателей Солженицына или мемуаров Надежды Мандельштам безоговорочным отторжением этой «авангардной» эпохи как неизбежного преддверия сталинского тоталитаризма. История советского прошлого — этого уже ушедшего, но все еще ощутимого мира — решительно не поддавалась столь разным процедурам описания и «вчувствования», срабатывавшим для раннесредневековых скандинавов, ренессансных гуманистов, современников Пушкина или — даже! — Александра Блока. Неудивительно поэтому стремление Алексея к теоретическому, подчеркнуто аналитическому «остранению» советского опыта, столь непривычное для очень многих его коллег по цеху. Отсюда вытекает и принципиальная «иностранность» заявленного им в данной книге подхода — и потому столь значим для него был опыт Шейлы Фицпатрик и ее учеников, а затем Стивена Коткина (статью которого о советском цивилизационном проекте в сравнительном контексте он переводил для сборника «Мишель Фуко и Россия»), Наиболее привлекательным для Алексея в работах этих ученых было выявление и анализ изменчивых социальных и культурных смыслов, наполнявших и обусловливавших схематику политических трансформаций 1910–1930-х годов. Так, в монографии о студентах и примыкающей к ней статье об обсуждении призыва в армию во время Гражданской войны он показывает, что радикальный дореволюционный идеологический кодекс студенчества в новых условиях оказался достаточно гибок, чтобы, с одной стороны, приблизиться к мировоззрению профессорского сословия в защите корпоративных прав, с другой — отстаивать эти права на основании революционного родства с победившей властью. В работах Алексея середины 1990-х годов сама «советскость» не редуцируется к насилию со стороны карательных органов или контролю партийных инстанций, но рассматривается как гетерогенный феномен с собственной динамикой и культурно-психологическим наполнением.

«Социальное» и «культурное» не были здесь ни синонимами, ни рядоположенными понятиями; можно сказать, что изучение механизмов их взаимообусловленности и опосредования и составило магистральный сюжет развития американской «советологии» (вполне в духе общих тенденций западной историографии) уже в послесоветскую эпоху. Избранный здесь Алексеем путь — анализ групповых идентичностей и «нижележащих» режимов телесности (сексуальности) — весьма отличал его подход от господствовавших в 1990-е и в начале нового века.

Замечательно, что одно из самых интересных и спорных новейших направлений в западных исследованиях сталинизма — исследование «советской субъективности» — отчасти пересекается с избранным Алексеем ракурсом, в первую очередь по материалу[2]. Так, и в монографии Игала Халфина «От мрака к свету», и в публикуемой работе Алексея в центре внимания оказывается студенчество 1920-х годов, но рассматривается оно с принципиально разных сторон. Петроградское студенчество 1914–1924 годов, ставшее главным объектом исследования Алексея Маркова, с его правилами жизни и поведения, понимается им не как первичный и недифференцированный материал для советского социально-идеологического эксперимента рождения «новой интеллигенции», а как комплексное образование в динамике всемерно изменяющихся обстоятельств и трансформирующейся групповой идентичности. У Халфина же студенты Петрограда и Томска рассматриваются (преимущественно с середины 1920-х годов) не столько сами по себе, но именно с точки зрения овладения ими языком и нормами господствующей «пролетарской» идеологии, генезису которой посвящена добрая часть книги американского ученого[3]. То, что в социальном и культурном плане «предшествовало» становлению нового советского субъекта, постоянно ускользает из сознания исследователя, все усилия которого направлены именно на анализ последовавшего процесса перековки, точнее, самоперековки[4]. В близком ключе также выдержана подробная и в целом более традиционная работа Петера Конечного о ленинградских студентах (предварительные публикации материалов этой монографии Алексей знал и использовал в своей диссертации): 1917 год не просто определяет хронологические рамки таких исследовании, но переносит центр тяжести в этих работах на ситуацию «Великого перелома» и 1930-х, относительно которых события времен нэпа и Гражданской войны видятся скорее подготовительной стадией вне их собственной динамики и конъюнктуры[5]. Развернутая аналогия сталинской модернизации и становления нововременного субъекта (трактуемого по «Надзирать и наказывать» Фуко), проводимая в работах исследователей этого направления, поневоле «спотыкается» о наличие в раннем советском обществе вполне зрелого по общеевропейским нормам коллективного социального агента, каковым было дореволюционное студенчество[6]. С другой стороны, принципиально теоретический подход, акцент на идее сохранения групповой идентичности у студенчества (в конкретных условиях и с помощью новых средств и привычных механизмов) отличал исследования Алексея Маркова от преимущественно эмпирических работ A. Е. Иванова и С. Морисси, посвященных дореволюционному периоду[7]. Привлечение материалов социологических и медицинских обследований тех лет, изучение репертуара практик, коммуникативных сред и культурных вкусов петроградского студенчества переломного времени позволили связать его трансформации начала 1920-х годов с установками предшествующего десятилетия и показать этот важный (пускай и немногочисленный) социальный слой «изнутри», а не только как объект политического манипулирования и идеологической индоктринации[8].

Сказать, что изучение становления советского универсума, с его набором ценностей и ритуалов, задавалось для Алексея именно эпохой упадка и демонтажа этого строя, было бы, на мой взгляд, слишком поспешным и неверным. Однако связь между проблематикой его научных занятий и личностным сознанием безусловно и признавалась, и рефлексировалась им самим. Для исторического анализа индивидуальной и групповой идентичности Алексею особенно важны во второй половине 1990-х годов были уже не социально-психологические подходы (Сержа Московичи и др.), но в первую очередь историко-антропологические исследования и аналитические статьи французских исследователей Бернара Лепти и Андре Бургьера. Глубокие и обстоятельные занятия историческими формообразованиями сексуальности (вслед за пионерскими работами Фицпатрик и Энгельстайн) принципиально включали «невидимые» и репрессированные практики и были тесно связаны с общими изменениями в обществе и академической среде конца 1980-х — начала 1990-х годов и вместе с тем абсолютно лишены сенсационного налета или наивно-просветительского пафоса[9]. Свидетельством несомненной персональной заинтересованности Алексея в позитивных переменах в поле гуманитарного знания в 1990-е годы, своеобразным итогом его ученического и преподавательского опыта является публикуемая ниже статья о путях реформирования института аспирантуры, подготовленная им совместно с петербургским социологом Борисом Винером. Тот же интерес к актуальным трансформациям нашего исследовательского сообщества, но уже в методологической плоскости, засвидетельствован в многочисленных рецензиях гуманитарных новинок на страницах «Новой русской книги». Особенно показателен здесь развернутый отклик Алексея Маркова (напечатанный уже посмертно) на очень содержательную и вызвавшую множество противоречивых откликов книгу Н. Е. Копосова. Конец 1990-х годов обогатил исследовательский арсенал Алексея, помимо эпистемологии Фуко, также обращением к социологии Бурдье, к рассмотрению ценностных порядков по Тевено и Болтански и — в качестве философского дисциплинирования мысли — к методическому ригоризму аналитической традиции (и таких ее континентальных представителей, как Жак Буврес). Бессистемное и хаотичное заимствование «западных» методов и подходов постепенно сменялось к середине 1990-х более вдумчивым и рефлексивным освоением — и эти критичность и самостоятельность проявились у Алексея очень рано. Специальные работы по философии и социальной теории, занятия антропологией медицинских практик в Швеции (и в прагматическом и в этическом измерениях) продолжали, обогащали и существенно меняли его исходную установку историка.

2

См. многостороннее и содержательное обсуждение данной темы на страницах журнала «АЬ Imperio»: Ab Imperio. 2002. № 3. С. 209–408 (в особенности материалы интервью Й. Хелльбека и И. Халфина).

3

Halfin Е. From Darkness to Light: Class, Consciousness and Salvation in Revolutionary Russia Pittsburg: University of Pittsburg Press, 2000 (см. в особенности главы 4 и 5).

4

В плане изучения такого рода языковой мимикрии особенно важна помещаемая в приложении статья «От враждебности к общему языку: вокруг конфликтов по призыву студентов в армию в годы Гражданской войны» настоящего издания.

5



Konecny P. Builders and Deserters: Student, State and Community in Leningrad, 1917–1941. Montreal & Kingston etc: McGill-Queen’s University Press, 2001 (см. р. 54–76, 142–152, и др.). Ближе по постановке вопросов к монографии Алексея специальная статья П. Конечного, посвященная студенчеству уже после чистки 1924 года: Konecny P. Library Hooligans and Others: Law, Order, and Student Culture in Leningrad 1924–1938 // The Journal of Social History. 1996. Vol. 30. № 1. P. 97–128.

6

См. обсуждение проблематичных сторон работ школы анализа «советского субъекта», выполненных под знаком лингвистического поворота: Глебов С., Могильнер М., Семёнов A. «The Story of Us»: Прошлое и перспективы модернизации гуманитарного знания глазами историков // НЛО № 59 С 198–205.

7

Иванов А. Е. Студенчество России конца XIX — начала XX века: социально-историческая судьба. М.: РОССПЭН, 1999; Morissey S. K. Heralds of Revolutions: Russian Students and the Mythologies of Radicalism. N.Y.; Oxford, 1998.

8

Эти особенности работы Алексея Маркова особенно заметны в сравнении с более «конвенциональными» историческими и социологическими отечественными работами последних лет, посвященными той же проблематике 1920-х годов: Платова Е. Э., Пшенко К. А. Новое студенчество России: образ жизни: 20-е годы XX столетия. СПб.: Изд-во СПбГТУ, 1999; Черных А. И. Становление России советской: 20-е годы в зеркале социологии. М.: Памятники исторической мысли, 1998. Более значимыми для работы Алексея Маркова были исследования С. В. Ярова и М. Дэвид-Фокса, посвященные 1920-м годам; см. также сборник под редакцией Т. Выхавайнена: Нормы и ценности повседневной жизни: Становление социалистического образа жизни в России 1920–1930-х гг. СПб.: Нева, 2000.

9

Достаточно сравнить публикацию Алексея Маркова и Владимира Берсенева («Геи и полиция») с книгой К. К. Ротикова «Другой Петербург»; эта статья и комментарии Алексея широко использовались также в интересной работе: Healey D. Masculine Purity and «Gentlemen Mischief»: Sexual Exchange and Prostitution between Russian Men, 1861–1941 // Slavic Review. № 60 (2). 2001. P. 233–265. Подготовка сборника документов no истории гомосексуальности в России (совместно с Д. Хили) — еще один из начатых, но оставшихся нереализованными проектов Алексея.