Страница 61 из 70
«Не разлюбил я ни одной любимой…»
Не разлюбил я ни одной любимой, Но был на прегрешенья неленивый. Не предавал ни разу в жизни друга, А лишь себя, но это не заслуга. Я не убил за жизнь мою ни клушки, А время убивал — почти из пушки. Минуты убиенные, как трупы, Сложились в годы… Боже мой, как глупо… Я стольких спас по тюрьмам и по зонам, Да вот подсчет спасательствам — позорен. Но я не спас так многих и так много, И я боюсь прямого взгляда Бога. 3 июня 1996 Поезд Москва — ПетрозаводскВЕЧЕРНЯЯ РАДУГА
Маше
Эта вечерняя радуга полу-ночная вдруг родилась, но уже умирать начиная. Радуга эта неполной была — не тугою дугою, не коромыслом цветным — совершенно другою. Между раздвинутых туч и забрезживших звезд-одиночек чуть проступал семицветный дразнящий кусочек, в туче торча, притворившейся, видимо, тучей, словно обломок меча у страшилища в шерсти дремучей. Как хорошо, что была эта радуга полу-ночной и неполной — я бы иначе на свете чего-то не понял. Как хорошо, что мы смертны, а то бы подавно не оценили бы мы никакого подарка — даже и позднюю нашу любовь — совершенно иную, будто вечернюю радугу полу-ночную. Боже, спасибо за старость и смерть. Проклинать их не смейте. Наше бессмертье — в признании горькой премудрости смерти. Может быть, смерть — это только одно из прекраснейших приключений, как путешествие внутрь этой радуги неповторимой вечерней. 27-28 июня 1996 Дельрэй — АшвиллДВОЕ
Двое, кто любят друг друга, — это мятеж вдвоем. Это — сквозь чью-то ругань шепот, слышней, чем гром. Двое в сене и жимолости — это — сдвоенный Бог, это — всех нитей жизни вальсирующий клубок. Двое, кто любят щемяще, это две сироты, ткнувшиеся по-щенячьи в звездный подол красоты. Это читатели кожи, это лингвисты глаз. Для понимания дрожи разве им нужен подсказ? Простыни, смятые ими, им драгоценней знамен. Вышептанное имя — выше великих имен. Это опасное дело. Заговор, и большой. Это восстание тела против разлуки с душой. Это неподконтрольно. Это как две страны, слившиеся добровольно без объявленья войны. С гаденькими глазами ждет, ухмыляясь, толпа скорого наказанья, ибо любовь слепа. Но стоило ли венчаться, если бы я и ты вдруг излечились от счастья всевидящей слепоты? Мир, где излишне брезгливо осмеяна слепота, может погибнуть от взрыва, воскреснуть — от шепота. 6 июля 1996В АМЕРИКАНСКОМ ГОСПИТАЛЕ
Вот когда я смерти испугался, позабыв, что должен мир спасти, когда сняли с моей шеи галстук руки негритянки-медсестры. И когда я с жалобным намеком взглядом показал на туалет, шприц ее был тверд, а глаз — наметан: «Кровь — сначала». Вот и весь ответ. Эта четкость профессионалки, слезы не ронявшей на халат, сразу показали мне, как жалки те, кто жалость выпросить хотят. Но на чем Россия продержалась, что ее спасает и спасло? Христианство наших женщин — жалость, горькое второе ремесло. Что я вспомнил? Детство, Транссибирку, у плетня частушки допоздна, а в американскую пробирку кровь моя по капле поползла. Где-то в Оклахоме и Айове неужели высохнет душа капельками русской моей крови, всосанными в землю США? Новая Россия сжала с хрустом и людей, и деньги в пятерне. Первый раз в ней нет поэтам русским места ни на воле, ни в тюрьме. На Кавказе вороны жиреют, каркают, проклятые, к беде. Но в России все-таки жалеют, как не могут пожалеть нигде. Я подростком был в чужой шинели. С жалости учились мы любви — женщин обезмужевших жалели, нас они жалели, как могли. Пасечница, в страсти простовата, с метками пчелиными на лбу, «Я тебя жалею…» — простонала. Это было: «Я тебя люблю». Мы в стране, к несчастьям небрезгливой, словно дети жалости, росли под защитой пьяненькой, слезливой нежной матерщинницы — Руси. Если застреваю в загранице, слышат, сердце сжалось ли во мне, чуткие российские больницы, нищие, но жалостливые. Нянечки умеют осторожно, как никто, кормить и умывать. Если жить в России невозможно, то зато в ней лучше умирать. 18 июля 1996