Страница 12 из 70
ПЕСНЯ СОЛЬВЕЙГ
Лежу, зажмурившись, в пустынном номере, а боль горчайшая, а боль сладчайшая. Меня, наверное, внизу там поняли — ну не иначе же, ну не случайно же. Оттуда, снизу, дыханьем сосен из окон маленького ресторана восходит, вздрагивая, песня Сольвейг. Восходит призрачно, восходит странно. Она из снега, она из солнца. Не прекращайте — прошу я очень! Всю ночь играйте мне песню Сольвейг. Все мои ночи! Все мои ночи! Она из снега… Она из солнца… Пусть неумело и пусть несмело всю жизнь играют мне песню Сольвейг — ведь даже лучше, что неумело. Когда умру я, — а ведь умру я, а ведь умру я — уж так придется, с такой застенчивостью себя даруя, пусть и под землю она пробьется. Она из снега… Она из солнца… Пусть, заглушая все взрывы, бури, всю смерть играют мне песню Сольвейг, но это смертью уже не будет. 1960 Тбилиси«Мне говорят — ты смелый человек…»
Мне говорят — ты смелый человек. Неправда. Никогда я не был смелым. Считал я просто недостойным делом унизиться до трусости коллег. Устоев никаких не потрясал. Смеялся просто над фальшивым, дутым. Писал стихи. Доносов не писал. И говорить старался все, что думал. Да, защищал талантливых людей. Клеймил бездарных, лезущих в писатели. Но делать это, в общем, обязательно, а мне твердят о смелости моей. О, вспомнят с чувством горького стыда потомки наши, расправляясь с мерзостью, то время очень странное, когда простую честность называли смелостью! 1960ПЕРВАЯ МАШИНИСТКА
Т. С. Малиновской Машинисток я знал десятки, а быть может, я знал их сотни. Те — печатали будто с досады, те — печатали сонно-сонно. Были резкие, были вежливые. Всем им кланяюсь низко-низко. Но одну не забуду вечно — мою первую машинистку. Это было в спортивной редакции, где машинки как мотоциклетки, где спортивные и рыбацкие на столах возвышались заметки. И пятнадцатилетним мальчиком, неумытый, голодный, ушастый, я ходил туда в синей маечке. Я печататься жаждал ужасно! Весь чернилами перемазанный, вдохновенно, а не халтурно я слагал стихи первомайские, к Дню шахтера и к Дню физкультурника. Был там очень добрый заведующий, мне, наверное, втайне завидующий. Как я ждал того мига заветного, когда он, вникая замедленно, где-то в строчке исправив ошибку, скажет, тяжко вздохнув: «На машинку!» Там сидела Татьяна Сергеевна, на заметки презрительно глядя. В перманенте рыжем серебряно проступали седые пряди. Было что-то в ней детское, птичье, но какое-то было величье и была какая-то сила, независимая и едкая, даже в том, как она просила: «Одолжите-ка сигаретку!» Она морщилась, содрогательно фельетоны беря бородатые, и печатала сострадательно мои опусы барабанные. И, застенчив, как будто с Фемидой, я, на краешке стула сев, так просил ее перед фамилией напечатать не «Е», а «Евг». И когда мне мой опус новый положили с «Н. П.» на стол, мне сказала она с жесткой ноткой: «Слава Богу, что не пошел!» Но однажды листочки скомканные я принес к ней в табачный дым. А она: «Вроде праздник не скоро… Что — не к празднику? Поглядим!» То же скучное выраженье, — мол, ни холодно, ни горячо. Вдруг затихла машинка: «Женя, а вы знаете — хорошо!» …Стал я редко бывать в той редакции. Просто вырос — немудрено. Были «ахи», были ругательства, только это мне все равно. Дорогая Татьяна Сергевна! Я грущу о вас нежно, сердечно. Как вам там в машбюро покуривается? Как вам там на машинке постукивается? И несут ли стихи свои мальчики, неумытые, в синеньких маечках, ожидая от мира оваций, к Дню Победы и к Дню авиации?! Одного мне ужасно хочется: написать такое-такое, чтоб спасало людей в одиночестве, будто тронула мама рукою. Чтобы я вам принес эту штуку на машинку и с тем же дрожанием я испытывал ту же муку и за почерк, и за содержание. Чтоб затихло каретки движенье. Чтоб читали еще и еще и сказали мне просто: «Женя, а вы знаете — хорошо!» 1960