Страница 17 из 31
Он изучил наизусть леса задней части острова и все формы жизни в них, — и бабочек, и птиц, и ящериц, и странного вида насекомых; необыкновенные орхидеи, иные прекрасные, другие отталкивающие, как подлинный образ разложения, но всё до единой странные. Он добывал тут дыни, и гуявы, и хлебный плод, талтийские красные яблоки, бразильские сливы, таро в изобилии, и много других лакомых вещей, — но бананов здесь не было. Это временами огорчало его, так как он не был чужд человеческих слабостей.
Хотя Эммелина и спрашивала Коко о Дике, но делала это она только для разговора, так как превосходно слышала его в соседней бамбуковой роще.
Вскоре он и сам появился, таща за собой две бамбуковые жерди и отирая пот со лба. На нем были надеты всего на всего старые панталоны, уцелевшие до сих пор из добычи с "Шенандоа", и, при виде его, было на что посмотреть!
Русый и стройный, более похожий на семнадцатилетнего юношу, чем на пятнадцатилетнего мальчика, с живым и смелым выражением лица, полудитя, полумужчина, полудикарь, полу цивилизованный человек, он одновременно ушел вперед и назад за эти пять лет дикой жизни.
Он шел рядом с Эммелиной, попробовал на палец лезвие старого кухонного ножа и начал обстругивать одну из жердей.
— Что ты делаешь? — спросила Эммелина.
— Багор, — кратко отвечал Дик. Не будучи угрюмым, он, однако, не тратил слов попусту. Говоря с Эммелиной, он всегда выражался короткими фразами; в то же время он приобрел привычку говорить с неодушевленными предметами, — с багром, который остругивал, с миской, которую вырезывал из ореховой скорлупы.
Что касается Эммелины, она и в детстве не была болтливой. В ней всегда была какая-то скрытность, какая-то таинственность. Хотя она говорила мало, и почта всегда о будничных нуждах их жизни, ум ее блуждал в отвлеченных пространствах, в мире химер и грез. Что она находила там, никто не знал, — сама она, быть может, меньше всех.
Дик, наоборот, всецело принадлежал минуте и, поводимому, окончательно забыл о прошлом.
Однако и на него нападало подчас созерцательное настроение. Тогда он целыми часами пролеживал, свесив голову над прудком, изучая странных его обитателей, или неподвижно просиживал в лесу, наблюдая птиц и ящериц. Птицы подходили так близко, что он легко мог бы зашибить их, но он никогда их не трогал, и вообще никоим образом не нарушал покоя диких лесных созданий.
Остров, лагуна и риф были для пего тремя томами большой книги е картинками, точно так же, как и для Эммелины, только говорили они каждому из них разное. Краски и красоты всего этого питали какую-то таинственную потребность в душе девушки. Жизнь ее была долгим мечтанием, прекрасным видением, но все же смущаемым тенями. По ту сторону голубых и разноцветных пространств, означавших месяцы и года, она все еще могла видеть, как сквозь тусклое стекло, "Нортумберлэд", смутно дымящийся на диком фоне тумана, лицо дяди, Бостон, а ближе — трагическую фигуру на рифе, все еще смущавшую ее сон. Но Дику она никогда не говорила обо всем этом. Точно так же, как прежде хранила в тайне содержимое коробки, и свое горе, когда лишилась его, так и теперь она хранила втайне то чувство, которое внушали ей эти воспоминания.
Они породили в ней смутный страх, никогда не покидавший ее — страх потерять Дика. Нянюшка Стеннард, дядя, туманные бостонские знакомые — все они ушли из ее жизни, как сон или тень. И тот, другой, тоже, да еще таким ужасным образом. Что, если у нее отнимут еще и Дика?
Давно уже ее угнетала эта неотступная забота; но еще несколько месяцев тому назад страх ее был, главным образом, эгоистическим — страх остаться одной. В самое же последнее время страх этот изменился, стал острее. Дик сделался иным в ее глазах, и боялась она теперь за него. Собственная ее личность странным и внезапным образом слилась с его личностью. Жизнь без него казалась немыслимой, а между тем страх не уходил, стоя темной угрозой в лазури.
Иные дни бывали хуже других. Сегодня, например, было хуже, чем вчера, как будто за ночь к ним подкралась какая-то опасность. А между тем, небо и море были безмятежны, солнце золотило цветы и листья, и голос рифа доносился, как напев колыбельной песни. Ничто не говорило об опасности и недоверии.
Наконец, Дик закончил багор и встал на ноги.
— Ты куда? — спросила Эммелина.
— На риф, — отвечал он. — Начался отлив.
— Я пойду с тобой, — сказала она.
Он вошел в дом, чтобы надежно спрятать драгоценный нож. Потом вышел, с багром в одной руке и длинной лианой в другой. Лиана предназначалась для нанизывания пойманной рыбы. Дик спустился к шлюпке, привязанной у берега к вбитому в мягкую почву колу, Эммелина уселась, и они отправились. Начинался отлив.
Уже известно, что в одном месте риф далеко отстоял от берега. Лагуна была так мелка, что во время отлива можно было бы пройти поперек нее в брод, когда бы не разбросанные там и сям ямы, футов в десять глубины, да большие залежи истлевшего коралла, в котором можно было погрязнуть, не говоря уже о морской крапиве. Были там и другие опасности; мелкая вода в тропиках всегда изобилует неожиданностями в смысле жизни и смерти.
Дик давно запечатлел в своей памяти расположение лагуны, и хорошо, что он обладал тем свойством ориентироваться, которое служит главной опорой охотнику и дикарю. Благодаря расположению коралла в виде ребер, вода от берега к рифу направлялась дорожками. Две только из этих дорожек представляли достаточно свободный проход до конца; во всех остальных шлюпка неминуемо застряла бы на полпути.
Дик привязал лодку к выступу коралла и помог Эммелине выйти, после чего разделся и принялся за ловлю. Он носился на окраине прибоя, являя довольно-таки дикую картину, с багром в руке, на фоне брызг и пены. Временами он бросался ничком, прицепившись к уступу коралла, и волны бились вокруг и перекатывались через пего, после чего он вскакивал и отряхивался, как собака, блестя влагой с ног до головы, и снова принимался за охоту.
Минутами к Эммелине доносилось его ликующее гиканье, сливающееся с громом прибоя и диким криком чаек, и она видела, как он погружает багор в лужу и тотчас вскидывает его кверху с чем-то сверкающим и извивающимся на конце.
Па рифе он был совсем другим, чем на берегу. Дикость окружающего странным образом вызывала наружу все, что было дикого в его природе, и он убивал, убивал без конца, ради самого разрушения, истребляя гораздо больше рыбы, чем они могли съесть.
XXIV. Жизнь кораллового рифа.
История коралла еще не написала. Существует распространенное мление о том, что коралловые рифы и острова производятся «насекомым». Гений и терпение этого баснословного насекомого ставятся людям в пример. А между тем, ничто не может быть медлительнее и ленивее, чем «рифостроительный полифер», — чтобы назвать его научным его именем. Это не что иное, как неповоротливый студенистый червяк, который притягивает к себе известковые частицы воды для постройки жилья: заметьте при этом, что строит-то не он, а море; после чего он умирает и оставляет после себя дом, да вдобавок еще репутацию труженика, перед которой бледнеет слава муравья и пчелы.
Ходя по коралловому рифу, вы ступаете по камню, выстроенному многими поколениями полиферов. Можно бы подумать, что камень этот без жизнен, но нет: в этом-то и все чудо, — коралловый риф наполовину живой. Иначе он не устоял бы и десяти лет против действия моря. Живая часть рифа именно та, которая прикрыта водой. Студенистый нолпфер гибнет почти немедленно, будучи подвержен действию солнца.
Когда-нибудь, во время отлива, если не побоитесь быть сметенными валами, пройдитесь как можно дальше по рифу, и вы, быть может, увидите их в живом состоянии, увидите большие массы того, что кажется камнем, по что на деле не что иное, как коралловые соты, полные живых полиферов. Жители верхних ячеек почти всегда мертвы, но нижние — полны живых.