Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 24 из 170



— Идемте, — сказала госпожа ван Хорн, взяв юношу под руку, и украдкой взглянула на него. — Почти все гости пришли, а те, кого еще нет, опоздали настолько, что встречать их не обязательно. Сейчас мы где-нибудь уединимся и потолкуем.

Комнатка, которую они нашли после приятного путешествия через зал под всеобщими взглядами, оказалась той самой, где хихикали и поправляли прически девушки. Сейчас там уже никого не было, но всюду валялись меха и перчатки, на толстом китайском ковре виднелись отпечатки маленьких ножек, а воздух был напоен ароматом всевозможных духов. Госпожа ван Хорн отодвинула чей-то соболий капор, освободила себе место на банкетке и уселась, расправляя юбку, и с застенчивостью, которая не могла не быть напускной, поглядывала на свои маленькие, испещренные жилками ноги в серых бархатных башмачках.

Рембрандт, не посмев опуститься на банкетку рядом с ней, на мгновение растерялся — стулья стояли слишком далеко, но затем придвинул обитый бархатом пуфик и сел у ног госпожи ван Хорн, так что глаза его оказались на уровне ее несколько плоской груди, на которую спускалась цепочка с золотой, усыпанной жемчугами звездой прекрасной работы. Духи у нее были суше и приглушеннее, чем у других дам: она, вероятно, перекладывала свой гардероб растертыми в порошок сухими цветами. Мягкий локон, ниспадавший ей на плечо, был тронут сединой, вены на тонких руках вздулись.

— Алларт любит вас. Да, да, он по-настоящему любит вас, — начала она. — Он питает глубочайшее уважение к вашей работе, и я тоже.

Рембрандт отозвался не сразу: он не без зависти думал о тончайших нитях, незримо соединявших Алларта и его мать. Было ли что-нибудь подобное у него дома, в Лейдене? Да, несомненно, только нити там грубее.

— Я очень благодарен Алларту за то, что он такого хорошего мнения обо мне, — сказал наконец юноша, удивляясь, почему он не может придать своему голосу больше сердечности. — Господин Ластман считает, что он гораздо талантливее меня.

Он добавил последнюю фразу после паузы, и ему тут же стало стыдно: в его словах неожиданно прозвучала нотка горечи.

— Не знаю, в самом ли деле он так считает, — возразила госпожа ван Хорн. — Вряд ли он может так сильно заблуждаться. Если же он намеренно создает такое впечатление, относясь к вам чуточку суровее, чем к Алларту, то делает это, вероятно, потому, что понимает: вы целиком посвятили себя искусству и вас ничто не разочарует в нем. С Аллартом другое дело — это натура уязвимая.

Рембрандт почувствовал, что теряет почву под ногами: ему даже в голову не приходило, что одаренный, очаровательный счастливчик Алларт мог быть уязвимее, чем он сам.

— Ну, что вы! Алларт же такой талантливый, необычайно талантливый! — ответил он, уже гораздо менее пылко, чем раньше, и умудрился улыбнуться усыпанной жемчугом звезде, которая вздымалась и опускалась в такт дыханию.

— Талантлив — безусловно. Но так ли уж необычайно талантлив? Сомневаюсь. Да, сомневаюсь. Более того, — госпожа ван Хорн нагнулась вперед и несмело вытянула руку, словно хотела коснуться собеседника, — более того, в глубине души я этого не желаю. Он играет в искусство — и вы, несомненно, это знаете, играет красиво, изящно, удачно; такая уж у него натура. Но это только игра, и если уж говорить начистоту, — хотя ему я никогда не скажу ничего подобного, — игрою, даст бог, и останется.

— Но в таком случае искусство не даст ему удовлетворения, — сказал Рембрандт, не отрывая хмурых глаз от ее обтянутых шелком коленей. — Да, если он действительно работает не в полную силу, искусство не даст ему удовлетворения.

— Не беспокойтесь, милый мальчик, работает он, бесспорно, в полную силу. Я хотела сказать совсем другое: что бы ни говорил наш добрейший господин Ластман, мой сын всегда будет писать лишь очень мило, и не больше. Я понимаю, мои слова кажутся вам кощунством, но сказать их — большое для меня облегчение. А знаете, с вами трудно разговаривать — вы не смотрите на собеседника. Вот сейчас, например, вам кажется, что я веду легкомысленные речи, но вы поняли бы, что я совершенно серьезна, если бы взглянули на меня.

Рембрандт заставил себя поднять глаза, но лишь настолько, что не увидел ничего, кроме наполовину иронической, наполовину нежной и печальной улыбки.



— Вы с Аллартом заняты совершенно разными вещами — он подстригает кустики, вы валите исполинские деревья. Он будет идти вперед, всем нравиться и никогда не выпачкает себе рубашки. А вы будете тяжко трудиться и делать огромные успехи. Но прежде чем вы добьетесь своего, вам не миновать самых горьких ошибок, и вы не должны обращать на них внимания. Вот это я и хотела вам сказать.

Да, она видела его сейчас не в этом сливового цвета камзоле, а таким, каким он шел между мольбертами в мастерской — с лицом, мокрым от гневных слез, в одежде, перепачканной тертой лазурью. И Рембрандт всей душой сожалел о том, что он покрыт потом и уродлив, сожалел об ошибках, которые уже совершил и еще совершит. Он не мог поверить, что она всерьез говорила о подстриженных кустиках и поваленных деревьях — человек не настолько беспристрастен, чтобы сознательно отвести своему сыну второе место. Все это просто уловка — не совсем ложь, но и не голая правда, уловка, к которой придется прибегать и ему, если он когда-нибудь отойдет от людей своего круга — от простых людей.

— Судьей в таких делах может быть только учитель, — отозвался он, не подумав о том, что и словами и тоном дает понять, что госпожа ван Хорн таким судьей не является. — Учитель, несомненно, знает всем нам истинную цену, и я уверен, что обо мне он невысокого мнения.

— А для вас это так важно? — спросила она, словно повторяя то, что он сам сказал Яну в трактире. — Право, — она опять вытянула руку и твердо положила ее на его колено, — если вы принимаете близко к сердцу то, что он думает о вас, значит, вы еще больше ребенок, чем мне кажется. Может быть, он просто не знает, что с вами делать. Я ведь тоже смутилась, впервые увидев ваши рисунки: когда на свет появляется нечто новое и ни на что не похожее, оно неизбежно вызывает чувство неловкости и даже негодования. Конечно, работай вы в манере Ластмана или в какой-то другой, которую он знает и любит, у вас с ним получалось бы меньше недоразумений. Но вы создаете нечто полностью свое, непохожее на других, и это очень хорошо: нам необходимы инакомыслящие, мы нуждаемся в разнообразии.

Разговор зашел в тупик, и Рембрандт порадовался в душе, что люди, умеющие говорить красиво, порой тоже не находят нужных слов. Но он был не в силах встать и отпустить госпожу ван Хорн. Она еще не дала ему ничего осязаемого, такого, что он мог бы унести с собой в мансарду господина Ластмана и заботливо взрастить там, как единственную реальность в окружающем его призрачном мире. Он откашлялся и снова попробовал взглянуть на собеседницу, сосредоточив теперь взгляд на крохотной светлой родинке у нее на подбородке.

— Раз уж вы были так любезны и посмотрели мои рисунки, мне хочется знать, что вы о них думаете, — сказал он.

— Я считаю их многообещающими, весьма многообещающими. Они напоминают мне… — госпожа ван Хорн запнулась, и Рембрандт подумал, что сейчас она назовет славные имена — Дюрера, Тициана, Микеланджело, — они напоминают мне мир, когда он был сотворен еще только наполовину. Они такие же странные, грубые, дикие.

Губы Рембрандта не дрогнули и лишь твердо сжались, глаза были по-прежнему устремлены на родинку, которая казалась ему зернышком корицы, плавающим в молоке.

— Думаю, что человек, начинающий так, как вы, может стать всем, чем захочет. Но не завтра, не через месяц, а может быть, лишь через много лет.

— Благодарю, — сказал он, уже собираясь встать, но госпожа ван Хорн вновь повелительным жестом положила свою руку на его колено.

— Скажите, Рембрандт, не могла бы я… что-нибудь сделать для вас. Я была бы искренне рада помочь вам.

Краска стыда залила лоб и щеки юноши. Ох, как он ненавидит себя за эту слишком тонкую кожу!.. Да он скорее пойдет просить милостыню на паперти Старой церкви, скорее займет денег у Адриана…