Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 14 из 30

— Возьми на кухне молоко и хлеб. Поешь и сразу ложись, не вздумай опять читать с фонариком. Не забыл, что тебе завтра с утра на анализы в поликлинику?

Я не забыл. Отчим выхлопотал в своем профсоюзе для меня путевку в пионерский лагерь, и надо было готовить документы.

В лагерь я собирался впервые. При этом испытывал «смешанные чувства»: радостное предчувствие новизны и в то же время немалую опаску. Утром, проснувшись, я увидел, что мама с сокрушением разглядывает мои штаны. Вечером дыр на коленях она не заметила, торопилась к Леське, а теперь:

— Где тебя угораздило так их разодрать?

— Я, что ли, виноват? Они еле живые. Чихнешь — и расползаются…

Штаны были ветхие, из похожей на потертую мешковину материи. Когда-то они застегивались под коленками, но теперь пуговицы пообрывались, манжеты истрепались, а спереди над ними зияли две лохматые дыры — итог вчерашней игры.

— Как теперь ты пойдешь в поликлинику! Это невозможно починить!

— Подумаешь! В трусах пойду. В лагере все равно все ходят в трусах.

— Они у тебя драные или с заплатами.

— А эти! — Я крутнулся перед мамой.

— И эти с заплатой. Посмотри, сзади бубновый туз, как у арестанта!

Я читал, что в старину арестанты действительно ходили с нашивками в виде бубнового туза на тюремных бушлатах и шинелях. Но тузы были на спине, а не на…

Про это я и сказал маме. В ответ я узнал, что получу сейчас по своему «тузу», если не перестану глупо острить.

— Надевай черные брюки.

Я взвыл. Эти брюки были от костюма, который весной прислал отец. Суконные, жаркие и кусачие. В холодную погоду еще можно носить, а сейчас…

— Я в них изжарюсь!

— Тогда надевай белые, в которых бегал в прошлом году.

— У-у! Они со шкеровозами!

Дело в том, что штаны на нашем ребячьем диалекте назывались «шкеры», а лямки, соответственно, — «шкеровозы». Отношение к шкеровозам было пренебрежительным.

Надо сказать, что проблема штанов (вернее, их нехватки) в первые десять лет моей жизни всегда остро стояла предо мной. Наверно, потому я не раз касался этой болезненной темы в повестях о своем детстве (например, в «Тени Каравеллы»). Вот и сейчас…

— Не буду я в них! Пацаны задразнят!

— Надевай тогда брюки! Иначе опоздаешь! И не спорь, а то взгрею как следует этими самыми шку… шке… возжами!

Я знал, что не взгреет, сроду такого не бывало. Но все же спорить дальше было рискованно.

И через пятнадцать минут я в отглаженной синей рубашке с красным сатиновым галстуком и в отутюженных черных штанах до пят шагал к старинному особнячку на улице Ленина, где помещалась детская поликлиника.

Утро было солнечное, горячее, и уже в самом начале пути я изрядно взмок.

Дорога от улицы Нагорной шла сперва по улице Республики, по мосту через лог с бегущей по дну Тюменкой, потом в горку. Там на возвышении, где улица Республики соединяется с улицей Ленина, стоит старинное здание Областного краеведческого музея (бывшая Городская дума). С колоннами и часами. В сороковых годах этот памятник классицизма девятнадцатого века венчала деревянная пожарная вышка. А рядом с музеем располагалось пожарное депо.



Перед низким депо, в скверике, был квадратный бассейн маленького фонтана.

Порядком измученный зноем, я наклонился над бассейном, задрал рукав, побултыхал рукой в мутноватой воде, плеснул себе в лицо.

— Эй, бактерия! Че воду мутишь!

Неподалеку стоял крепкий парень в форме пожарного — сизой гимнастерке с петлицами.

— Ничего я не мутю!

— Мотай отсюда!

Когда я посмотрел на парня, мне сразу пришло в голову где-то вычитанное слово «ражий». Не «рыжий», а именно «ражий». То есть с широкой тупой рожей, с этакой нескладной приземистой фигурой и крепкими длинными лапами.

У него были редкие серые волосы, белые ресницы и бесцветные стеклянные глаза.

Прикинув, что для бегства у меня есть запас шагов семь, я храбро сказал:

— А чего вы командуете! Это не ваша вода, а государственная! Для всех!

— А ну, катись отсюда, пионер засраный! Еще раз увижу тут, искупаю в государственной воде по уши!

Я ушел. Некоторое время размышлял: чего им надо от ребят, таким сволочам? Не раз уже было: идешь, никого не трогаешь, а на тебя начинают орать какие-нибудь дядька или тетка. Например, наш школьный завхоз Захвостыч. Ну ладно, он на войне контуженный. А этому-то ражему дубине чего надо? Наверняка войны не нюхал…

Но скоро меня одолели другие мысли. Опасливые. Мне еще ни разу не приходилось сдавать кровь, но я знал, что это делается путем втыкания чего-то в палец.

Сумею ли я достойно выдержать болезненную процедуру?

Чем дальше, тем больше я нервничал. Особенно заволновался в коридоре поликлиники, где своей очереди ожидало много ребят (некоторые были с баночками и бутылочками, но у меня эту неприличную часть анализов мама отнесла сюда накануне). Я храбрился и, дурачась, рассказывал незнакомой конопатой девочке, своей ровеснице (весьма симпатичной), что кровь берут путем вбивания в лоб громадного гвоздя.

Этот мой садистский рассказ услышала вышедшая из кабинета медсестра. И сказала, что гвоздь вбивают не в лоб, а в язык. И не всем, а только болтунам. Я усох.

Процесс «взятия крови» оказался нестрашным. А всякие там взвешивания, измерения роста, прослушивания и стуканья молоточком по коленкам — тем более. Плохо только, что после осмотра опять пришлось влезать в колючие штаны и душную рубашку…

После поликлиники мне предстояло еще одно дело: пойти подстричься. Белобрысые мои волосы изрядно отросли, а в лагерь полагалось ехать «коротко подстриженным, лучше всего под ноль». Я, впрочем, собирался попросить знакомую парикмахершу Таню оставить мне хоть маленькую челку, чтобы «кумпол» не был совсем как огурец.

С Таней я был знаком еще с той поры, когда жил на Смоленской. Однажды, во втором классе, пришел подстричься, разболтался с молоденькой мастерицей, и она за мою разговорчивость прониклась ко мне симпатией. Всегда стригла без очереди.

Парикмахерская располагалась в приземистой мазанке, похожей на хибарку дедушки-рыбака из книжки «Белеет парус одинокий». И стояла она тоже на берегу — над откосом лога, там, где улица Вокзальная смыкалась с Первомайской. Сейчас про нее, конечно, мало кто помнит. От мазанки не осталось следа еще в ту пору, когда я был старшеклассником. Снесли, когда реконструировали мост через лог.

В глинобитной парикмахерской всегда было прохладно. Над двумя креслами уютно щелкали ножницы. Пахло одеколоном. Одно мне там не очень нравилось: с простенка между окошками непонятно смотрел из портретной рамы лысоватый дядька в пенсне. Типографская надпись под портретом сообщала, что это «Л. П. Берия».

Я знал, что Берия — нарком (по-новому — министр), один из вождей и верный помощник товарища Сталина. И что он главный над теми, кто ловит шпионов. До той поры, когда Берию самого объявят шпионом (кажется, английским), изменником и вредителем, было еще далеко. Так что портрет вызывал опасливое уважение (хотя и непонятно, почему его повесили здесь, в захудалой парикмахерской).

Мало того, я знал, что от Берии была большая польза лично моему отчиму. Будто бы он, Берия, сам утвердил список тех, кого следует отпустить на волю.

В середине войны отчим в одном из лагерей отсиживал срок за «шпионаж». Сперва-то его хотели просто расстрелять, но потом смягчили приговор. И вот нарком Берия, перестрелявший тысячи и тысячи людей, вдруг решил устроить ревизию: нет ли в делах осужденных лиц ошибок, перегибов и несправедливых приговоров? Что его подвигло на столь либеральный шаг, теперь, наверно, никто уже не скажет. Тем не менее, раз нарком велел, «ошибочно осужденные» тут же нашлись. Отчим говорил, что была это горсточка счастливцев, на которую неожиданно свалилась милость судьбы — этакий каприз тогдашнего «энкавэдэшного» режима. И отчим оказался в этой кучке избранников. С далекого «лагерного» Севера он приехал в Тюмень (в Москву, где жил раньше, — не разрешили) и познакомился с мамой.