Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 31 из 132

На нарах заворочался Борисов, и Алексею послышалось, что он вздохнул.

— Ты что не спишь?

— А ты?

— Видишь же, занят.

— Вижу и знаю чем… Поэтому и скажу тебе откровенно — ложился бы тоже, а с этим успеется…

— Ты что в самом деле? Да это же наш последний святой долг перед ними… «Успеется»! — вспыльчиво повторил Алексей. — От кого угодно, а от тебя, командира роты, никак не ждал.

Борисов долго молчал, было в этом молчании нечто похожее на оскорбленность. И вдруг он заговорил уже иным, жестким, даже явно неприязненным голосом.

— Может, я так и сказал потому, что командую ротой уже не первый месяц и видел побольше твоего… В деревнях и так воем воют от похоронок, а ты торопишься. Если б чем хорошим обрадовать, тогда и впрямь торопись, спеши, хоть и телеграмму посылай, а то, что сейчас делаешь, может и подождать… Я бы, откровенно говоря, завел другой порядок: пропал без вести — и точка. А вот, когда выгоним немцев, когда добьем их, тогда само собой прояснится, кто остался жив, кто нет. Зато вот она, победа! А что из того, если ты, допустим, напишешь моим в тот же Барнаул, что, мол, так и так, остался ваш Ромка под тремя березками у высотки сто десять…

— Да перестань ты об этом, Роман, на ночь глядя, — примирительно произнес Алексей. — Пусть не доведется никому и ничего подобного в твой Барнаул посылать… ни сейчас, ни после победы.

— А это уж не нам с тобой знать, товарищ политрук, — коротко заключил разговор Борисов и натянул на голову шинель.

7

…Хотя бы у него оказалось время мысленно разобраться во всем, что предшествовало этому черному дню, проследить, доискаться, узнать, где и когда именно он ошибся. Пусть не сможет сообщить об этом товарищам, повиниться перед ними в своем невольном промахе, но все-таки легче было бы помирать, если этот промах не такой уж тяжелый, допущен им не по легкомыслию, не по мальчишеской беспечности. И перед Варварой он тогда бы не испытывал терзающих укоров совести. Она ведь сама знала, на какую опасность идет, уговаривать ее не пришлось, и не он, не он по какой-либо своей неосторожности или прямо ротозейству привел в конце концов эту опасность к порогу ее хаты.

Избитый сразу же при аресте, Лембик, кинутый в подвальную черноту камеры, с самоосуждением думал о происшедшем сегодня…

А ведь год, ровно год, начиная с того дня, как по осенней степи отошла в сторону Дебальцево прикрывавшая отступление своей части цепь красноармейцев и Нагоровка оказалась под немцами, ровно год он был для них недосягаемым, неведомым, хотя и насолил вдоволь. Понятно, не сам, не в одиночку, помогали верные люди. Та стена на машзаводе, что на прошлогодние ноябрьские праздники припечатала к земле едва ли не половину комендантской команды вместе с ее духовым оркестром, стала только зачином, первым грозным предвестием. Прибавлялись и прибавлялись на кладбище кресты с торчащими над ними буро-зелеными каскадами… Прибавились и после того, как на перегоне между Динасовым заводом и Матвеевским разъездом подорвали эшелон, направлявшийся в Миллерово. И после того, как от взрывчатки, подброшенной в уголь, которым топили печь, взлетела караулка на химзаводе. И после пожара на товарной рампе, где, перебазируясь, выгружался один из армейских складов. Но что известно немцам о причастности его, Лембика, ко всему тому, что их здесь так допекало? Что им известно о нем самом? За этот год он так свыкся с личиной того человека, под именем которого жил, — дальнего родственника Варвары, — что не узнавал в зеркале самого себя. А что уж говорить о других!.. Даже Игнат, старик Осташко, кому полагалось бы за версту по походке и всем повадкам опознать друга, даже он попал впросак.

Когда этой весной Лембик пришел в Моспино и увидел Осташко, вскапывающего грядку, то не мог удержаться от шутливой проделки. Прикинулся случайным прохожим, попросил воды и, пригубив вынесенную кружку, несколько секунд лукаво смотрел поверх нее на отчужденно хмурившегося под этим взглядом машиниста. Потом неторопливо протянул ему кружку.

— Спасибо, Игнат.

Ну и рассердился же тот поначалу! Надо бы обрадоваться, а он рассердился.

— Нашел время спектакли устраивать, комедию ломать! Неужели только этому и научился во Дворце?

— Кое-чему и другому научен, Игнат, издавна научен. Поэтому и пришел. Старая память и тебя не должна подвести.



Но, прежде чем повести разговор о том, ради чего он пришел в Моспино и разыскал приятеля, Лембик еще раз внимательно осмотрелся в этом новом местожительстве Игната Кузьмича, осмотрелся и остался доволен. Крытый толем старый приземистый домик стоял в ряду других, таких же ничем не примечательных, еще дореволюционной застройки шахтерских жилищ. Во дворе погреб, сараюшки, позади огород, обмежеванный низенькой каменной кладкой и колючим шиповником, за ними степь, глухие балки. Лучшей явочной квартиры на запас и не найти. Можно подойти к ней и улицей и задворками.

Расспросил он и о проживающих вместе с Осташко родичах. Игнат Кузьмич, понимая, что все эти расспросы с серьезной подоплекой, поведал все, как оно было. Сваха сейчас не здесь, ушла к другой, старшей дочери. Тут остался он с Танюшкой и внучкой. Не скрыл Осташко от друга и того, что произошло ночью на Первомайской, когда постучались итальянцы. Лембик насторожился.

— Неужто бросила в печку?

— Да, успел выхватить… Потом каялась, плакала…

— И как она сейчас?

— Худого ничего не скажу. Да и не болтливая, Василий ее насчет этого приучил, когда она с ним по аэродромам кочевала.

— Это главное. А за то, что случилось, может, простим, а? Паниковала тогда не она одна.

Договорившись и условившись обо всем, что было необходимо, затем сидели далеко за полночь.

Оба были из одного, не поддающегося никаким изломам кремня, того кремня, твердость и стойкость которого уже много раз всячески испытывались этим трудным и зоревым веком, и потому они искали в беседе друг с другом не облегчения от каких-то своих сомнений, а хотели услышать, что думает приятель о длине тех дорог, которыми придется идти народу к победе.

— Выстоять бы! Пока Урал да Сибирь поднимутся, — говорил Лембик, — чтоб против ихней стали — нашей побольше! Самолетов, танков!.. А до той поры круто будет, мало чего хорошего ждать… До той поры каждый кто чем, а помогай, тянись…

— А что же тогда на мою долю ты так скупо отмерил, вроде бы вахтером сделал, привратником?

— И это надо, Игнат.

— А сам?

— Я другое дело. После Халхин-Гола я один со старухой остался. А Осташки воюют — и Алексей, и Василий… Так что тебе на меня или мне на тебя не равняться.

— Ишь, сразу видать завхоза, расписал как по смете. Кому сколько положено, и ни на грош больше, — не удовлетворился этим объяснением Игнат Кузьмич. Провожая друга обратно в Нагоровку, задержал его руку в своей и с пасмурной озабоченностью напутствовал:

— А все ж, Захар, лихость свою поубавь, будь поосторожней…

И сейчас, вспоминая этот домик в Моспино и то, как надежно он эту весну и лето служил своему предназначению, Лембик приходил к выводу, что не оттуда пришла опасность, не из Моспино привела гитлеровцев в хату Варвары нить поисков. А откуда же в таком случае? Пожалуй, не надо было вчера идти на рынок. Но не из пустого же любопытства он туда направился. Все сложилось так, что иначе он поступить не мог. Не позволила бы совесть. Он видел, как на его глазах таяла Варвара и в последние дни совсем не поднималась с кровати. Ничего не просила, но он-то и сам знал, что картошка, которую он ей варил, не еда для больной. Решился пойти на рынок. Выбрал для этого как будто подходящее время — вторую половину дня, шапочный разбор, когда облавы можно было не бояться. Но, наверное, стоило подумать о другой опасности: чем меньше людей, тем приметнее каждый. Рынок, или, как теперь его называли, толчок, находился уже не в центре города, а за тупиковым трамвайным кольцом, в степи, и на каждом шагу напоминал о лихолетье. Кто обменивал на коробок спичек горсть проса, кто предлагал неведомо где раздобытый сахарин, кто расхваливал добела оскобленные говяжьи окостки. Много на руках было поношенной мужской одежды — ее продавали жены шахтеров. Лембик уже думал, что на принесенный им суконный, допотопного покроя казакин, который когда-то сберегался в реквизиторской Дворца для драмкружковцев, ставивших пьесу Квитки-Основьяненко «Шельменко-денщик», покупатель так и не найдется. Сам Лембик взял его прошлой осенью из кладовой в дальнем расчете, что он может в будущем пригодиться, но вот и на толчке нет на него охотников. И вдруг подвернулся какой-то крепкого склада краснолицый старичина и, повертев в руках казакин, неожиданно возликовал: