Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 84 из 89



То есть — делает вид, что уничтожает в своем, тогдашнем смысле. Дело, однако, пошло ближе к уничтожению в смысле нашем.

1791 год. Скоропостижно умирает Княжнин, два года назад изрядно претерпевший за трагедию «Вадим Новгородский», в которой хулил самовластного государя. Отчего умирает, до конца неясно, но молва упорно связывает нежданную смерть с искусством Шешковского. Пушкин, как помним, пишет уверенно: «Княжнин умер под розгами…»

Поговаривали, что и Державину едва удалось избегнуть лап домашнего палача.

1792 год. Полиция, еще прежде закрывшая крыловскую «Почту духов», теперь строго расследует дела типографии, которую завел Иван Андреевич. К дознанию привлечен компаньон Крылова и друг Фонвизина, его Стародум — Иван Дмитревский.

Беда ходит рядом с Денисом Ивановичем. И чуть было не настигает его.

Тот же 1792-й. Наконец-то великий гнев обрушился на масонов, чьи поиски «другого Бога» сперва смешили императрицу, после начали сердить не на шутку, а пуще растревожили ее подозрения о связи «мартышек» с Павлом, действительно причастным к масонским делам, хотя и поверхностно. Чудился даже заговор, тем более вот уж кто если не писал, то разговаривал «запершись» — масоны; вероятно, Екатерину раздражало и то, что она, всеобщий старший учитель, не могла как женщина присутствовать в ложе и тем самым проникнуть в чужую тайну; во всяком случае, другая дама на троне, Елизавета Английская, в свое время также не допущенная в общество масонов, чуть было не закрыла его.

Екатерина — закрыла. Разогнала. Многие поехали в ссылку, иные, в том числе Новиков, попали в крепость. В доме директора Московского университета Павла Фонвизина сделали обыск: любимый брат Дениса Ивановича подозревался в сношениях с масонами. К счастью, Павел Иванович был кем-то предупрежден и сжег часть бумаг, а ценнейшие, фонвизинско-панинское «Рассуждение о непременных государственных законах» с приложением, адресованным будущему государю Павлу Петровичу, передал брату Александру.

Годы спустя сын его, декабрист Михаил Александрович, пустит «Рассуждение» среди единомышленников.

Страшно думать, что было бы с Фонвизиными, и в первую голову с Денисом, ежели пакет с бумагами, назначавшимися сыну Павлу, попался бы на глаза его матери. Мифический заговор немедля оброс бы в ее воображении плотью, грубой и грозной.

Повторюсь: Денису Ивановичу Фонвизину повезло родиться во времена сравнительно мягкие — настолько, что мог возникнуть и даже угодить на сцену «Недоросль». Повезло и в пору ужесточения времен: его не сослали, как Радищева, не запороли, как (будто бы) Княжнина, не заточили, как Новикова, хотя по меньшей мере двум последним он не уступал в провинностях перед императрицею. Его допекли иным манером: осадой. Взяли измором и «уничтожением».

Пособила и болезнь.

ЧЕРЕЗ ДВА ГОДА…

Ни Баден, ни Карлсбад не принесли желанного здоровья, и летом 1789-го Фонвизин уезжает в Бальдоны, нынешнее Балдоне, местечко верстах в тридцати от Риги, в ту пору совсем глухое: даже бриться немощный больной ездил, по его словам, в самое Ригу, «ибо в Бальдонах нет ни фершала, ни бритв». Но слухи о целебной силе тамошних вод обнадеживали того, кому надеяться было не на что.

Жена на сей раз не сопровождала Дениса Ивановича, зато с ним ехал медик, вскоре оказавшийся негодяем: доехав до места, кинул пациента ради собственных коммерческих дел. Фонвизин угодил в руки никем ему не рекомендованного лекаря, который принялся его лечить тем, что прикладывал к расслабленным местам кожу угря и не только замучил нестерпимою вонью, но чуть не довел до гнилой горячки. Наконец некто посоветовал перебраться в Митаву (Елгаву) и обратиться к тамошнему искусному доктору Герцу, «который вашу болезнь отменно удачно лечит».



Страдалец воспрянул — не телом, но духом, тем паче что митавское светило постаралось словесно затмить светил петербургских, московских, венских, карлсбадских, якобы едва не уморивших столь еще здорового человека, который без них давно был бы на ногах. В Фонвизине просыпается почти исступленная вера: «Нашел я у хозяина одного шестидесятилетнего курляндца, которого мой доктор точно от моей болезни вылечил. У него левая рука так здорова стала, как правая… Признаюсь, что Герц редкий человек и великий медик. Он никогда не обещает того, чего сделать не может; а мне обещал всеконечно меня вылечить… Он, видя меня страждущего, божился, что сие самое мучение весьма для моей болезни полезно и что он возвратил язык одной параличной женщине посредством сего рвотного».

Картина всем знакомая и, увы, со стороны весьма печальная.

Не одним рвотным терзал врач покорного и доверчивого больного:

«Доктор Герц водил меня в капельную баню, которую я без малейшего крика и роптания вытерпел. Некоторые из гостей моих имели любопытство прийти ко мне в сарай, дабы видеть, как выношу я капельную баню… Принимал железно-серную баню, а после обеда капельную. Оттуда ходил к мяснику, где принимал анимальную баню: держал руку в свинье, лишь только убитой… Положен я был на постелю, и вся левая сторона обкладена была кишками лишь только убитого быка».

Таков весь бальдонско-митавский дневник: теперь голова занята не государством и не художествами.

Предпочесть Бадену и Карлсбаду заштатные Бальдоны заставило Фонвизина не только разочарование в европейски знаменитых лечебницах; Бальдоны обходились куда дешевле. А это для белорусского помещика было уже существенно.

«Истинно чем жить не имею, — писал он сестре еще из Карлсбада. — Сегодня будет у меня консилиум. Теодора ссудила меня чем заплатить эскулапов. Излечение мое много останавливается несчастием моего положения».

Заметим, что и в плачевном состоянии дел Денис Иванович остается отменно добрым человеком: дарит червонный неизвестному русскому дворянину, по безденежью застрявшему за границей, помогает и товарке по несчастью, параличной девушке: «…мы подали ей сколько могли милостину, и я был бы рад везти ее с собою в Карлсбад, если бы имел надежду к ее излечению».

Зададимся, однако, вполне назревшим вопросом: каким образом обладатель тысячи душ, петербургский домовладелец, отставной статский советник (чин бригадирский), коему по смерть его назначена немалая пенсия в три тысячи ежегодно, — как он умудрился впасть в нужду? О, разумеется, сперва весьма относительную, но потом она обратится и в настоящую: Катерина Ивановна будет вдовствовать в нищете (сохранилась записка, в которой она просит «из крайней нужды» одолжить ей пятнадцать рублей) и умрет спустя четыре года после Фонвизина, больная и неимущая.

На этот вопрос емко и лапидарно отвечает Петр Андреевич Вяземский:

«Путешествия его, продолжительное лечение, доверенность, оказанная им людям, не оправдавшим оной, неисправность в условленном платеже арендатора, которому отдал он имение свое в аренду, и тяжба, за тем последовавшая, скоро привели дела его в совершенное расстройство. Вероятно, способствовали к тому и род жизни его, довольно расточительный, хлебосольство, разорительная добродетель русского дворянства, и простосердечная беспечность, которая редкому автору дозволяет быть очень смышленым в науке домоправительства».

Добавим, что Денис Иванович еще и помогал незамужним сестрам. Отказался он в их пользу и от своей доли наследства.

Дело довольно ясное — остается разве что расшифровать слова о людях, не оправдавших доверенности, о неисправном арендаторе и о тяжбе.

Суть в том, что Фонвизин, в самом деле бывший ничуть не смышленым в науке домоправительства, счел за благо сдать свою деревню в Витебской губернии, подаренную Никитой Паниным, в аренду прибалтийскому барону Медему, который, по словам Клостермана, «обязывался выплачивать ему по третям 5000 Альбертовых талеров ежегодно под залог своей Лифляндской деревни». Но тот оказался человеком бесчестным: с таким рвением выгонял из фонвизинских крестьян свою выгоду сверх арендных пяти тысяч, что те взбунтовались и порывались убить барона. Виновник бедствия привлек мужиков к суду, разумеется, их наказавшему, а невиновному Денису Ивановичу отказался платить аренду.