Страница 8 из 89
«Любопытно и забавно было видеть — каких странных людей назначали учителями и наставниками детей в иных домах в Петербурге и особенно внутри России».
Любопытно, забавно… Грех было бы корить этим чужака Сегюра, умницу, автора увлекательных мемуаров, но для России-то — что тут было забавного?
Болезнь оказалась слишком запущенна, чтобы скоро пройти, и Фонвизин дал ее дотошнейший очерк: вот где «подражание натуре», да еще, как говорят, чересчур верное, себя показало. Рядом с кучером, сменявшим козлы на кафедру, стали отставной солдат Цыфиркин («малу толику арихметике маракую») и незадачливый семинарист Кутейкин («ходил до риторики, да Богу изволившу, назад воротился»). И эта троица, нельзя сказать чтобы очень святая, — служивый, отсевок духовного сословия и аристократ тогдашнего учительского цеха, практичный иноземец, — исчерпывает собою состав домашних учителей русского недоросля. Во всяком случае, «в пустынях Татарии», как сострит Мессельер. «Внутри России», уточнит Сегюр.
Знаменитейший мемуарист восемнадцатого века Андрей Болотов девяти лет был доверен отцом, армейским полковником, унтер-офицеру из немцев, а тот «никаким наукам не умел, кроме одной арифметики, которую знал твердо, да умел также читать и писать очень хорошо по-немецки, почему заключаю, что надобно быть ему какому-нибудь купеческому сыну, и притом весьма небогатому и воспитанному в простой школе, и весьма просто и низко».
«В то время воспитывались мы не по-нонешнему»; литературный персонаж Петр Андреевич Гринев позволяет себе благодушество. «Судя по теперешнему знанию, все мое учение было пребеднейшее», — почти вторит Болотов, но при этом он, человек из плоти и крови, припоминает подробности, рядом с коими Бопре или Вральман высятся вершинами если не учености, то по крайней мере благонравия. А Фонвизин выглядит даже не копиистом жизни, но лучезарным ее украшателем. Ибо германский собрат Цыфиркина «не только меня иссек немилосерднейшим образом хворостинами по всему телу, безо всякого разбора, но грыз почти меня зубами, как лютый зверь…».
Зверь? Маньяк? Вероятно. Но отец-полковник вовсе не спешил вырвать маленького сына из лап негодяя. Напротив, всемерно одобрял его жестокость, в те времена привычную.
Словно подслушал детские воспоминания Болотова его ровесник Державин… да какое подслушал! Сам испытал на собственной шкуре. Он тоже — среди детей лучшихдворянских семей Оренбурга — был отдан в обучение «сосланному за какую-то вину в каторжную работу некоему Иосифу Розе… Сей наставник, кроме того, что нравов развращенных, жесток, наказывал своих учеников самыми мучительными, но даже и неблагопристойными штрафами, о коих рассказывать здесь было бы отвратительно, сам был невежда, не знал даже грамматических правил…».
Что, однообразны факты, дорогой читатель? Может быть, и скучны в своем однообразии? Что ж, вспомним простоватую бригадиршу Фонвизина с ее рассказом о бесчинстве капитана Гвоздилова, гвоздившего бедную супругу; вспомним и благородную резонерку Софью, этим рассказом недовольную:
«— Пожалуйте, сударыня, перестаньте рассказывать о том, что возмущает человечество.
— Вот, матушка, — ответствовала ей „дурища“, — ты и слушать об этом не хочешь, каково же было терпеть капитанше?»
Капитанша терпела, Болотов с Державиным терпели — ничего, стерпите и вы, читатель, хотя бы рассказ об их терпении. Разнообразию неоткуда взяться.
К Радищеву тоже наняли француза-гувернера, после — как все тот же Бопре — оказавшегося солдатом, к тому ж еще и беглым.
В известном дневнике Семена Порошина рассказано о чухонце, выдавшем себя за француза и попавшем в гувернеры.
Николай Новиков учился у дьячка.
Еще один достославный мемуарист, автор «Записок артиллерии майора М. В. Данилова», — у дворового и у пономаря Филиппа с неуважительной кличкой Брудастый.
Да и того же Державина кроме мучителя-немца наставляли уму кутейники — пономарь, дьячок, а «арихметику» проходил он у одного из цыфиркиных… вся фонвизинская троица перебывала в педагогах у Гаврилы Романовича.
Да, удручающее, унылое, постыдное единообразие — и оно не могло не быть подытожено в докладной записке, поданной Сенату в 1754 году Иваном Ивановичем Шуваловым: дворяне, «не сыскав лучших учителей, принимают таких, которые лакеями, парикмахерами и другими подобными ремеслами всю жизнь свою препровождали».
Докладная записка касалась неотложной необходимости завести Московский университет…
«Недоросль» был сочинен в 1781 году, в самой середине долгого царствования Екатерины, — стало быть, вральманы и кутейкины помирать не собирались и дело воспитания, несмотря на грандиозные планы и скромные — однако реальные — успехи преобразователя Бецкого, еще оставалось в дурных руках. Что же до детства Державина, Радищева, Болотова (совпавшего с детством Дениса Фонвизина и пришедшегося на сороковые — пятидесятые годы), то его пребеднейшее состояние грозило катастрофой. Не нравственной — когда такие соображения ускоряли ход событий? — но государственной. Россия оставалась без образованных людей: петровские выученики старели и сходили в могилу, а образовавшееся после Петра бабье царство отнюдь не заботилось о воспроизводстве ни учителей, ни лекарей, ни «розмыслов».
Нельзя сказать, чтобы все это всерьез занимало Елизавету: ей хватало забот стареющей красавицы, торжественности молебнов и веселья маскарадов, но, слава Богу, еще действовали и еще влияли умы, и первый среди них — Ломоносов. Правда, и ему недостало бы влияния, если б не поддержка молоденького и честолюбивого Шувалова, в котором Елизавета не чаяла души. Как бы то ни было, но упорный гений Ломоносова, шуваловское меценатство, соединенное, впрочем, и с почтением к просвещению, поздняя страсть императрицы — все это преобразовалось в родовспомогательное средство для того, чтобы явился плод, который Россия выносила. Университет в Москве, долженствовавший совершить то, с чем не могли справиться ни два военных шляхетных корпуса — Морской и Сухопутный, ни хиреющая Славяно-греко-латинская академия, ни Петербургский университет, рабски подчиненный консервативнейшей Академии наук.
«Громада двинулась». 19 июля 1754 года Сенат принял шуваловский проект создания университета с двумя гимназиями: дворянской и разночинной (шуваловский не только потому, что под ним стояла подпись великолепного фаворита; проект Ломоносова имел в виду и гимназию для крестьян).
12 января 1755 года императрица Елизавета подписала указ.
26 февраля вспыхнула иллюминация на здании бывшей аптеки у Воскресенских ворот, отныне принадлежащей университету.
«Иллюминация, — записывает историк университета, — привлекла особенно народное любопытство. Она изображала Парнас. Минерва ставит на нем обелиск во славу Императрицы. У подошвы обелиска многие младенцы упражняются в науках. Один из них пишет незабвенное имя Шувалова. Рог изобилия и источник вод тут же, как символы будущих плодов учения. Ученик с книгою всходит по ступеням к Минерве, которая принимает его с любовию. С пальмового дерева младенец ломает ветви и держит в руке венцы и медали: награды, всегда готовые для успевающих…
Внутри покоев, — продолжает живописать историк, — галерея с портиками была убрана грудами конфект. Между столбов стояли фигуры младенцев с разными математическими инструментами, с книгами, географическими картами и глобусами в руках; на фронтонах ее сияли имя и герб Куратора и основателя Университета».
Куратор Шувалов превознесен по заслугам; Ломоносова на празднество не пригласили.
Впрочем, об этом сейчас мало кто думает. Толпы любителей просвещения, привлеченные невиданной иллюминацией, музыкой и бесплатным угощением, шумят до четырех утра, и зачарованно глазеет на обелиски и на младенцев ученик дворянской университетской гимназии, десятилетний Денис Фонвизин.
СПАСЕННЫЙ МИТРОФАН
Десятилетний? Точно ли?
Даже в этом нельзя быть уверенным.
Заполним наконец самую первую строку жизнеописания: «Денис Иванович Фонвизин родился 3 апреля 1745 года».